Россия: сборка de profundis

Прошедшая кампания по выборам в Думу не может не настораживать. И настораживает она даже не столько ее перипетиями, которые всегда доступны объяснению, сколько самим своим тоном, куда менее поддающимся контролю и способным выдать то, что замалчивается или вообще не осознается наличной идеологией. И власть, и оппозиция действовали неадекватно и, я бы сказал, несолидно. Но если от заведомо маргинализированной оппозиции были вполне ожидаемы резкие, даже отчаянные шаги, то сбивчивые, нервные действия власти, казалось бы, полностью контролирующей положение, вызывают недоумение. С Европой разговаривать мы не умеем: то по-детски лепечем что-то о неправильно заполненных анкетах, то по-провинциальному дерзим. Обращаясь к собственному народу, власть то сюсюкает с ним, как с ребенком, то рычит на блатной манер, то впадает в маниловски-мечтательное настроение. Этому сумбуру вместо музыки сопутствуют тревожные перемены в общественном климате: в моду вошло самое грубое и плоское антизападничество, вновь ожили всегда дремлющие в русской душе вирусы репрессивного конформизма, хамства и угодничества. Скажут: это все застарелые пороки русского характера, и власть тут ни при чем. Но в таком случае власть хотя бы из общественно-гигиенических соображений тем более обязана отмежеваться от этих явлений, чего она делать не желает. Или уже не может?

Все указывает на то, что власть в растерянности. Конечно, тому можно найти множество конкретных причин, объективных и субъективных, но ни одна из них не объясняет самой тональности кампании. Я думаю, что истинная причина лежит гораздо глубже - в области, так сказать, политической метафизики, почти что жизненного credo. Дело в том, что выборы, тем более выборы демократические, по самой своей природе есть нечто неконтролируемое, сохраняющее элемент непредсказуемости, спонтанности, без чего не бывает политики. Для нынешней власти, которая свела управление к администрированию и, кажется, искренне верит во всесилие управленческих технологий, эти выборы остаются единственным принципиально неконтролируемым институтом, и притом таким, который служит источником легитимности самой власти! Вот откуда проистекает внутренняя тревога властей предержащих в предвыборный период, причем тревога совершенно неустранимая и несоразмерная объективным угрозам. Даже при гарантированной победе она способна довести иного слабонервного управленца до истерики. Такова странная диалектика авторитарной власти: в обществе информационных технологий ее сила обнаруживает ее... внутреннее бессилие.

Власть в России все еще не знает своей страны и действует наощупь, полагаясь больше на импортные приборы политической навигации. Лечить ее стрессы можно только одним способом: познанием русской действительности. В противном случае ее невежество способно взорвать режим, а с ним всю Россию. Наше понимание и наши действия могут исходить только из того, чем Россия действительно является в географическом, историческом и цивилизационном измерениях. Поэтому мне придется напомнить несколько тривиальных истин о России, из которых, надеюсь, можно будет извлечь некоторые нетривиальные выводы.

Первая истина состоит в том, что Россия - страна больших пространств. Из этого тривиальнейшего факта следует, между прочим, что русское пространство, в отличие, скажем, от пространства европейского, не имеет формальной целостности; оно неоднородно и, можно сказать, безразмерно. Индивид и вся общественность попросту несоразмерны ему и на подсознательном уровне, как заметил Розанов и многие другие, переживают ужас самопотери, собственной небытийности. Уступить, устраниться, пожертвовать собой - фундаментальный русский жест, зафиксированный в предании как... исходная точка русской государственности и святости. Дискретность русского пространства предполагает, что бескрайний простор в пределе оборачивается своей противоположностью и предстает изолированным пространством внутри ограды, островом: "Русь, опоясана реками И дебрями окружена..."; "Затерялась Русь в Мордве и Чуди...". Эта метаморфоза происходит не в силу какого-то диалектического закона, а просто потому, что не может не произойти, причем оба полюса России, как напоминают только что приведенные поэтические свидетельства, относятся к области мифопоэзиса, инобытийности утопии. Видеть в них научный факт - опасная ошибка. Но что делает возможным трансформацию континента в остров? Ускользающая, но всеобъятная грань всех перспектив, "мир миров" (Россия по Гефтеру). Россия движется в этом непредставимом пределе, не сходя со своего места. Смысл русской истории в том, что географическая Россия как "пустое место между Европой и Азией" (Даниил Андреев) стала духовной Россией, ищущей себя в "милой пустыни", а эту последнюю в России модернизованной заслонил технократический "пустырь".

Итак, тайна России кроется в средостении большого пространства и острова, взаимной обратимости предельно великого и исчезающе малого, последней внутренней глубины и чистой явленности. Вот почему Россия вечно бежит от себя, не узнает себя в своей "объективной данности". На поверхности русской жизни мы имеем дело с чередой масок, проекциями внутренней реальности, миром-пустыней, оставленным сознательной волей и предоставленным самому себе. Русское бытие, или, лучше сказать, бытность России, - это всегда драп, драпировка, служащая почти инстинктивному желанию укрыть, скрыть себя. И чем экзотичнее драпировка, тем она удобнее, тем привлекательнее: насобачиться в Париже по-французски лучше французов, превзойти индусов в преданности тамошнему гуру - национальный спорт русских. Эта драпировка есть, конечно, способ "драпать", уклоняться от своей то ли недостижимой, то ли невыносимой идентичности. И даже, если впомнить о французской этимологии этого слова, способ бравировать своей скрытностью и своим бегством как знаменем.

Русское прячется в чужом и нерусском, и это стремление как можно полнее и плотнее задрапироваться есть поистине главная черта русского мировоззрения. Оно распространяется и на немецко-греческо-татарскую империю России, и на псевдоморфозы русской интеллигенции, с легкостью переходящей от ультрареволюционности к крайнему охранительству и обратно, минуя разумные компромиссы и положительные программы. Оно свойственно и народному идеалу: русский любит блажить, и его герой - непонятный всем блаженный. А в блаженном Беловодье, согласно народным представлениям, собственно русские составляли только четверть жителей, писали там на "сирском языке", а служили епископы антиохийского поставления. И сегодня стремление "не высовываться", забиться в щель и пересидеть преобладает в общественном умонастроении, причем в равной мере как молчаливого большинства, равнодушно мимикрирующего под текущую политическую моду, так и оппозиции, которая не просто маргинализирована, но и хочет быть маргинальной.

Мы находим довольно точный аналог этим чертам русского характера в религиозном символизме русской традиции. Мир горний и мир дольний, внутреннее и внешнее, даже духовное и материальное выражаются в нем через свою противоположность: экс-центричная фигура блаженного оказывается здесь подлинным фокусом социума, духовная сила воплощается в святых мощах и декоруме ритуала, не сливаясь с материальностью мира (такое отождествление, политически равнозначное тоталитаризму, взрывает систему). Окружающая жизнь предстает, как и свойственно декоруму, именно тенью внутренней правды, и она наполнена эстетической значимостью. А в центре культуры стоит понятие чина, чинопоследования, которое означает, собственно, возведение индивидуального существования в родовую полноту бытия. Чин воплощает ось возрастания качества и принадлежит иерархическому порядку. Творимая им культура не знает ни субъекта, ни объективного мира. Она взывает к чистому Присутствию - одновременно пределу явленности и сокрытости. В этом смысле она живет чудом.

Удивительно, что в истории России никто не дал сколько-нибудь точного и систематического описания действительных принципов русского уклада, хотя успех ее отдельных идеологий объяснялся способностью, пусть даже почти бессознательно и в извращенной форме, использовать их в политической практике. Русская история есть результат систематического непонимания обществом собственных основ. Ясно, что власть и народ в России не связаны чем-то подобным общественному договору. Прочнее законов их соединяет некий молчаливый, тайный уговор или даже сговор, обязывающий жить по неписаным "понятиям" русского драпа. Они и соблюдаются с завидной неукоснительностью вплоть до самых парадных институтов: дайте нам подобие демократических выборов, а мы сделаем вид, что выберем (другая версия тех же отношений запечатлена в шутке советских времен: "они делают вид, что платят, а мы делаем вид, что работаем"). Отмена же выборов или, напротив, введение реальной состязательности чреваты потрясениями, которые с завидным постоянством восстанавливают традиционный порядок.

Вопреки распространенному мнению русская цивилизация не примитивнее, а много сложнее европейской. Русские приветствуют друг друга "хитрым глазком" (опять Розанов), и в России все означает, как известно, "с точностью до наоборот". Именно формальная рациональность западного типа, стремящаяся все в России "поставить на свои места", порождала в русской истории избыточное насилие и всякую чрезвычайщину. Французы говорят, что Декарт в России сошел с ума. Тем лучше. По крайней мере, становится понятным, как не действовать в России.

Конечно, русский драп, как всякая сложная система, неустойчив и подвержен кризисам, не гарантирует властям предержащим активной поддержки в обществе (что и является для них источником постоянной тревоги). Однако в силу той же сложности своего общественного уклада и укорененности в онтологических основах человеческой практики он обладает огромным запасом прочности.

Современная медиакратия усовершенствовала принципы русского драпа, потому что она сделала единственной реальностью сам "общественный театр" и, соответственно, вывела власть за пределы видимого. Экран медиапространства позволяет видеть ровно в той мере, в какой он скрывает. "Царь" и "вор" - два главных персонажа русской политики - наконец-то стали нераздельны, а чаяния народа по части драпа нашли свое художественно совершенное воплощение в подвиге разведчика. И если этот последний открывает свое лицо и получает звание "национального лидера", то он по русскому обычаю отвергает и то, что привело его к власти.

Что же делать с русским драпом? Здесь открывается настоящий русский простор для предположений, которые в этой колонке невозможно даже перечислить. Но одно выговорить нужно: хватит бежать от себя и побираться заемной мудростью. Мы должны признать основой русской жизни эту темную, но всем внятную зону неопределенности, возводящую стену между обществом и властью, но и связывающую их глубинными, интимными путями. Мы должны признать соположенность непрозрачных друг для друга микро- (повседневность) и макро- (имперская трансцендентность) измерений русской политики. Современная политическая теория разрывается между требованием радикальной политизации жизни, введением в политику всех наличествующих в обществе интересов и мнений, с одной стороны, и тезисом о "смерти политики", фактической деполитизации общества, с другой. Но одно отстоит недалеко от другого: допущение всех мнений равнозначно исчезновению политики как таковой. Русский драп как раз относится к этому двуединству метаполитической реальности. Он основывается на взаимной соотнесенности людей и наличия у них способности к безусловной, предваряющей индивидуальное сознание сообщительности. Он учит открывать в личностном состоянии состояние душ. В этом опыте пограничности, исхода в себя сознание уже неотделимо от практики, и это единство мысли и действия утверждает целостное отношение личности к миру. Так в политике сообщительности решается проблема техники.

Конечно, метаполитическая перспектива пока остается смутной догадкой и для общества, и для правящей элиты. Она покажется многим утопией, каковой она, по сути, и является. Но это не уменьшает ее действенности, ведь речь идет об утопии повседневности, реальности всецело практической, первом условии человеческой социальности. Метаполитика требует метанойи, отказа от индивидуалистической этики модерна во всех его формах - либерализма, социализма, национализма - и перехода к этике сообщительности, которая сделает возможным, как говорил Валериан Муравьев, "Большое Действие", относящееся к "сверхвременному порядку жизни соборного тела". Не дадим соблазнить себя модернистской героике. Возвышает не титаническое действие, а смирение: впереди всех будет тот, кто умеет быть позади других. Потому что лишь тот, кто смиренно наследует неизбывному, возвратится к изначальному.

Дело вселенского соответствия и человеческой соответственности отделяет в человеке зерна от плевел и перемалывает его душевной состав в хлеб небесной жизни. Вот единственно достойное человека задание.

       
Print version Распечатать