Простота для мудреца

Недавно я пригласил выступить перед тайваньскими студентами профессора из Пекина, специалиста по русской "религиозно-философской мысли". Из любви ли к России или из дипломатических соображений наш гость очень хвалил русскую культуру, а заодно и китайскую. Россия и Китай, рассуждал он, принадлежат к великим цивилизациям мира, которые имеют свою мировую "идею" (впрочем, это столь естественное для нас понятие трудно выразить по-китайски, и я не уверен, что слушатели поняли лектора). Малые же народности вроде маньчжур, тунгусов и прочих, которые такой идеи не имеют, должны подстраиваться под своих великих соседей. Суждение пекинского профессора было, конечно, камнем в тайваньский огород, ведь тайваньцы считают себя гражданами независимого государства и к Китаю подстраиваться не желают. Но у здешних студентов еще старорежимная закваска: подвергать сомнению слова учителя и тем более открыто спорить с ним они органически неспособны. На выпады пришельца с континента аудитория ответила не то простодушным, не то вежливым молчанием. Ради дискуссии пришлось мне вступиться за Тайвань и напомнить выступавшему, что измерить степень величия национальной идеи еще никому не удалось, а культуры разных народов отличаются друг от друга не столько уровнем их предполагаемого развития, сколько самим фактом их несходства. Наш гость, соблюдая восточной этикет, возражать не стал.

Этот спор, случившийся на далеком Тайване, должен быть хорошо знаком в России. Не евразийцы ли, воюя с украинским национализмом, видели превосходство русской культуры в том, что она имеет свои утонченно-элитарные формы, представленные в ее великой литературной и философской традиции? Увы, в современном мире элитарность, как говорят в детских играх, не считается. Для национального самосознания вполне достаточно пары-тройки "фирменных" фольклорных признаков национальной "самобытности". Не обязательно даже, чтобы этот затасканный реквизит имел отношение к реальному быту нации. В наше время национальность - это бренд, с которым выходят на мировую ярмарку цивилизаций подобно тому, как в современной торговле важнее всего подвести товар под привлекательный бренд. И неудивительно, что сегодня мы гораздо чаще наблюдаем тенденцию к раздроблению этносов на более мелкие общности. Вот и на Тайване в последние время появились группы числом в 5-6 сотен человек, которые претендуют на звание самостоятельных племен. Оно и понятно: самостоятельной этнической единице удобнее и внимание к себе привлечь, и дополнительные денежные потоки на себя направить. О наскоках разного рода меньшинств на "молчаливое большинство" в западных странах сказано так много, что повторяться нет нужды. А с великими свои проблемы. Тот же Лев Толстой или Конфуций, хоть и национальные гении, а "принадлежат всему человечеству". Что же теперь, всем жителям Земли записываться в русские или китайцы?

Непродолжительная рефлексия над этими стихийными порывами к личной или коллективной идентичности позволяет опознать две разновидности последней: идентичность легитимную и идентичность протестную. Первая людей подводит под некое отвлеченное единство, нередко в рамках наднациональных государств. Вторая людей противопоставляет, а в политике питает сепаратизм - разумеется, до тех пор, пока тот не станет официальной идеологией. Следующее усилие мысли откроет нам, что эти виды идентичности, будучи по виду противоположными, на самом деле друг друга обусловливают и друг в друга перетекают. Русские служат, может быть, самым ярким примером нации, которая утверждает свое единство через усобицу и расколы. Поэтому русские часто чувствуют себя неуютно на родине, любят жаловаться на неустроенность русской жизни, но искренне гордятся своей страной и смотрят на заграницу свысока (если не брать в расчет вконец обмельчавшего позднесоветского и постсоветского времени). Примечательна и сравнительная малочисленность русской диаспоры, возникшей преимущественно по политическим причинам, притом что за границей русские быстро рассеиваются и связей с отечеством поддерживать не стремятся, довольствуясь больше сентиментами. Та же душевная конфигурация по-своему проявилась и в некоторых малопонятных на первый взгляд особенностях русской политики - что царской, что церковной, что советской: травить, выдавливать и высылать своих ("раскольников", либеральную оппозицию, "уклонистов") и отлично уживаться с чужими - инородцами, мусульманами, лютеранами и проч.

В свете сказанного желание окраинных народов России отделиться от нее делает их как раз очень близкими, даже братскими народу русскому. В нем выражена одна из сторон русского самосознания, издавна мечущегося между царством и волей, ортодоксией и бунтом.

Можно помыслить и третью форму идентичности, которая как будто разрывает порочный круг противостояния и нераздельности законничества и протеста: такова модная нынче воображаемая, или, как ее называет Мигуэль Кастелс, проективная, идентичность. Любой человек и даже любая общность людей могут, конечно, вообразить себя кем и чем угодно и усердно выискивать свои давно забытые "корни". Занятие увлекательное, но уж очень отдающее литературщиной и до такой степени требующее игнорировать действительное положение вещей, что впору опасаться за душевное здоровье таких искателей. Чтобы отстоять "проективную идентичность", приходится начисто отрицать объективные признаки существования народа. Во времена распада Союза скромной описательной науке этнографии решили присвоить более престижный статус теоретической дисциплины и переименовали ее в этнологию. А потом главный этнолог страны В.А. Тишков издал книгу под названием "Реквием по этносу". Этнос умер... да здравствует этнология! И она-таки здравствует, ибо ни в ком так не обострено этническое чувство, как в человеке постнациональной эпохи, озабоченном поисками своих "корней".

Обратившись к философам, занимающимся личным самосознанием, мы и от них не получим внятного ответа. Такие великие умы, как даосский патриарх Лао-цзы и Лейбниц, утверждают, что наше знание о себе и мире есть продукт огрубления, обобщения невыразимых в понятиях тонкий различий опыта. Й.Г. Фихте, всю жизнь размышлявший над тем, что есть "я", признал самосознание "непостижимой сложностью". И уже Ницше открыл, что сознание может и даже любит обманывать себя, что оно играет в прятки, сочиняет, выражается намеками, одним словом - мудрит. Но все же это только одна сторона медали. Ибо в силу той же сознательности человек обладает внутренним, непосредственным знанием реальности своего существования, которое дано даже прежде рефлективного знания. На каждого мудреца, к счастью, довольно простоты. Здесь таятся корни "святой простоты" неистощимой китайской учтивости, которая проистекает, конечно же, из признания абсолютного характера присутствия "я" (заслуживающего по этой причине всяческого уважения) и вместе с тем понимания формальности признаков этого присутствия. Нужно оговориться, правда, что в древнекитайском языке слова "я", "мы" и даже понятие некоего анонимного сознающего разграничены не строго. Поэтому один древний китайский философ мог сказать: "то, что я (мы, некто) существую (-ем, -ет), не могут отрицать ни боги, ни правители царств".

На поверхности истории судьба идентичности не менее запутана и печальна. Буржазия вышла на историческую сцену под лозунгом индивидуальной свободы и, следовательно, обретения идентичности, но капитал начисто стирает с человека печать индивидуальности, а идентичность подчиняет производству и обмену знаков. Чтобы стать собой, буржуа должен отвлечься от реального жизненного мира, превратить его в мертвый "материал" и выстроить заново согласно предписаниям отвлеченной рациональности. Идентичность при капитализме предписывается извне: она - неотъемлемая часть и главный симптом "товарного фетишизма". Попытки - столь же неизбежные, сколь и безнадежные - преодолеть это отчуждение, как показывает пример романтизма, декадентства или экзистенциализма, были обречены выглядеть апологией психической аномалии. Макс Фриш выразил главный вывод из этих поисков экзистенциальной идентичности, когда сказал: "В наше время быть самим собой - значит не быть таким, каким хотят видеть тебя другие". Что в историческом плане означает: "Быть полностью модернистским (modern) - значит быть антимодернистским" (М. Берман).

Мы знаем, что сделала с идентичностью "информационная революция" постмодерна: она сделала ее множественной, изменчивой, химеричной, произвольно выбираемой, как выбирают роль в игре, и совершенствуемой, как совершенствуют творческий или даже поведенческий стиль. Игра, ее невероятная логика, утверждающая, что я становлюсь самим собой в той мере, в какой отстраняюсь от себя, - вот орешек, о который сломала себе зубы платоновская мудрость онтологоцентризма. Игра кажется чем-то легкомысленным, но корни ее куда как глубоки: она напоминает, по словам М. Мерло-Понти, что моя первичная представленность себе устраняет мое присутствие.

Сегодня мы переживаем небывалый кризис идентичности и должны определиться: отвергнуть ли возможности, предоставляемые новыми "знание производящими" технологиями, или попробовать воспользоваться ими, даже рискуя чувством своей подлинности? Выбор мучительно-бескомпромиссный. Достаточно посмотреть, с каким трудом он дается русской православной церкви. Я выбираю второй путь, потому что в разнообразии больше правды и потому что верю в осмысленность истории и, следовательно, в богочеловечество. И хотя новая эпоха ставит человека перед тягостной (но временами и воодушевляющей) неопределенностью, фундаменталистские противники постмодерна пока не могут противопоставить ему ничего, кроме повторения платонических задов европейской классики, закономерно завершающегося наивным упованием на "триумф воли" ("сами выберем свою судьбу" или, что еще беспомощней, "будем держаться за почву"). Это не значит, что "почва и судьба" исчезнут. Напротив, все "настоящее", "натуральное", от продуктов до культурных артефактов, становится в наши дни все более привлекательным, но привлекательным по контрасту с общедоступными поделками постиндустриальной цивилизации, и в любом случае высвеченным призрачным светом плазменных экранов. А заповедное место, где "дышат почва и судьба", придется искать в потаенных глубинах опыта.

Тут самое время развеять одно большое недоразумение: писатели, которые у нас впаривают публике под вывеской "постмодерна" отборную пошлятину, в действительности по-фундаменталистски преданы мифу единственно истинного "я". Развенчание этого мифа они по своей умственной ограниченности приняли за вселенскую катастрофу и теперь хотят упразднить саму память о человеке - его литературу, стараясь представить свои литературные миры как можно более отвратительными. Они и есть первые палачи творческой свободы. Нынешние же фундаменталисты, напротив, являют их зеркально противоположный образ и обязаны постмодерну гораздо больше, чем готовы признать: свободу самовыражения они осуждают, но сами очень свободно хотят быть антисовременными.

Неслышно пришедшая в мир постидентичность несет в себе новую глубину самодистанцирования, которое со стороны кажется не то святым благодушием, не то позорным равнодушием. Это чувство дистанции встречи, одухотворенного соприкосновения (дистанции бесконечно малой, по сути - символической) соответствует вновь открытому разрыву, зазору между изначальным, дорефлективным сознанием и рефлективной сознательностью, восприятием и рефлексией. Заметим, что электроника придает первостепенное значение материальному присутствию образа и самому акту коммуникации, а ее виртуальный мир творится (абсолютной) скоростью света в круге бинарной оппозиции. В этом смысле виртуальный мир являет собой непрерывное ускользание, рассеивание силы, образ самоотсутствия. Отсюда примат способности восприятия в контексте новых технологий и формируемом ими социуме, ведь восприятие по своей природе аффективно, предполагает воздействие и выход из себя, "забегание" в инобытие и потому соответствует, как говаривал Розанов, "распусканию себя". Что есть это инобытие? Марево жизни, в своей безбрежности уже неотличимой от смерти. Миг, в котором, как в неуловимой длительности выдержки в фотографии, высвечивается мельчайшее в опыте, "неизмеримое множество утонченностей", как сказал бы Лао-цзы. Это мгновение, вмещающее в себя эон.

Не следует недооценивать масштаб надвигающегося перелома: речь идет о преодолении многовековой интеллектуальной тенденции от аристократического культа самообладания до демократического культа революционной или спортивной "воли к победе". Этот переворот означает, как было сказано, решительный сдвиг центра духовной жизни от рефлективной идентичности к непосредственности восприятия. Реальность восприятия существует до субъектно-объектного разделения мира, она ничему не соответствует в нашем умозрении и не имеет прототипов в природе. Эта первичная правда человека дается как фантасм - вестник мира неограниченных возможностей. В даосской традиции в начале всего лежит чистое "доверие" ( синь), доверие прежде всякой догматической веры, уподобляемое безотчетному доверию младенца к матери. В культуре же реальность восприятия предстает как репертуар символических типов, свидетельств вечносущих качеств опыта. Эти образы одновременно псевдонатуралистичны и псевдофантастичны, ибо в действительности складываются из хаоса жизненных аффектов по принципу дифференциального счисления.

Идентичность в режиме восприятия предполагает рефлексию не самостоятельности, а сообщительности, самого качества состояния как "состояния с другим". Она соответствует вторичной рефлексии, рефлексии на свою предельность, саму по себе беспредельную. Двойственная природа рефлективности ловко эксплуатируется в известной голливудской кинотрилогии "Матрица", где технологическая среда, созданная человеческим интеллектом в поисках аутентичности, представлена вездесущей иллюзией, т.е. результат поиска оказался противоположен его цели, и всякое усилие рефлексии только укрепляет иллюзию. В том же фильме подсказан и способ преодоления кошмара обманчивой истинности, о чем мне уже доводилось писать. Речь идет о возвращении к первозданному "разуму тела" (Спиноза), т.е. реальности восприятия как абсолютной скорости аффекта, чистой предельности, предвосхищающей и превосходящей предметный мир.

Столетиями мистики славили "сокрытого" Бога. Св. Иоанн Креста видел великую милость Творца в том, что человек "способен достичь такой ясности видения и такой глубины чувства, чтобы вовсе не понимать Бога". Эра информатики открывает окно в мир, который недоступен созерцанию и пониманию; она выводит наружу то бытийное "подполье" души, которое раньше было доступно только искушенным в духовном бодрствовании душам. Она приучает пользоваться просветленностью сознания. Мы понимаем теперь, что освобожденное от диктата умозрения восприятие с его символической глубиной служит для идентичности укрытием от посягательств инструментального ratio, создает зону онтологической безопасности, которому соответствует "упреждающее знание", "узрение мельчайшего" как сознание бытийственной метаморфозы (в кавычки взяты понятия из лексикона китайской эпистемологии и стратегии). Этот момент реального времени знаменует "возвращение к истоку", "действие наоборот": истинная мудрость противоположна мирским путям.

Виртуальная медиасреда действительно примиряет рефлексию и восприятие, обнажая отсутствие "объективного" основания у того и другого. Самоаффектация протосознания ориентирует на "отсутствующую" идентичность, которая есть "мой сокровенный прародитель", никогда не существовавший в истории, и одновременно, согласно на удивление сходной формуле древних даосов и Майстера Экхарта, "тот, кем я еще не бывал". Невозможно иначе понять христианский идеал "нового человека", который есть также "сокровенный сердца человек". Так в человеческое бытие возвращается обязательство аскезы - всецело нравственное, ибо нет ничего более нравственного, чем решимость предоставить всему свободу быть. Человек, освободившийся от спуда этических норм, принимает жертвенную ответственность за мир. Почему он может и даже должен ее принять, чтобы быть собой? Потому что он изначально вовлечен в событие трансцензуса, каковое и есть его событийность со всем, что есть вечно живого в жизни. Вечно живое в жизни - это качественность типа, которая равнозначна самой бытийственности бытия. И эта сообщительность, в которой человек пребывает прежде, чем осознает себя, имеет вертикальную ось духовного восхождения.

Повторюсь: крушение мифа постулированной идентичности не означает "смерти человека", а налагает на него новые, еще невиданные в истории обязательства. И первое из них - возвращение к изначальному состоянию, где все сущее внушает безмерность не сущего как несущего в себе мир. В полночный час души, напоминает поэт, мы ощущаем длань неотмирного, потому что избавлены от тяжести мирского, и колесница жизни "свободно катится в святилище небес". Господь приходит "как тать в ночи", когда во мраке мира свободен только по-детски чистый дух.

       
Print version Распечатать