Норма – продукт мысли

От редакции. Официальная «языковая политика», как многим кажется, в последние годы претерпела значительные изменения. Если «защита русского языка», проведение Года русского языка (2007) и подобные начинания составляли важную часть официальной риторики первого и второго срока В.В. Путина, то лозунги «модернизации» и «инноваций» обошли русский язык с его судьбами и возможностями многозначительным молчанием. Что стоит за этим изменением властной риторики? Об этом «Русский журнал» беседует с Гасаном Гусейновым, профессором МГУ и РАНХиГС, директором Центра гуманитарных исследований РАНХиГС, исследователем современных политико-риторических стратегий, автором книг «Д.С.П.: Материалы к Русскому словарю общественно-политического языка XX века» и «Карта нашей родины: Идеологема между словом и телом». С Гасаном Гусейновым беседовал редактор «Русского журнала» Александр Марков.

* * *

Русский журнал: Перемены в отношении к языковым технологиям, кажется, видны невооруженным глазом. Если лет десять назад все говорили о «языковых технологиях», «PR», «НЛП», то теперь об этих явлениях мы слышим всё реже. С чем это связано: с их институционализацией, вхождением в саму нашу культуру, или же каким-то радикальным изменением их природы, которого мы не заметили?

Гасан Гусейнов: Говорили, мне кажется, не все, а те, кто не слышал об этом раньше и схватился как за новую игрушку. А реже мы слышим об этом по двум причинам или на двух уровнях. Поверхностная мода быстро проходит, и вот то, что люди по неосторожности проглотили, засело в них глубже, чем они хотели бы. В результате современное российское общество одновременно и недоверчиво, общего языка, в сущности, не имеет, но и страшно подвержено манипуляциям, и само знает об этом. Стоит поговорить с человеком, который смотрит телевизор, чтобы понять: он ведь и понимает, что это смотреть нельзя, но и продолжает тянуться. Поэтому меньше стали говорить, возможно, просто потому, что в доме повешенного не говорят о веревке.

Другой вопрос, стали ли меньше говорить о пиаре, например? Да на каждом шагу говорят. В группы пиара набирают молодежь вузы. Он стал профессией. Причем – какой? А вот какой – как обмануть ближнего так, чтобы тот и знал об обмане, и все-таки обманывался.

РЖ:Но это похоже на какой-то чуть ли не антропологический сдвиг?

Г.Г.: Совершенно верно. И он, возможно, как раз связан с развитием новых технологий, предельно расширяющих коммуникативные возможности и одновременно оставляющих человека заброшенным в новом социальном аутизме. Столкновение такого нового, гораздо более ранимого и вместе с тем лишенного эмпатии, молодого человека с отсталыми политическими решениями и создает новое общество со своим языком, культурой, неожиданными навыками поведения.

РЖ: Как бы Вы сказали, что такое публичная речь сейчас, в эпоху медиа с одной стороны, и всё большей культурной дифференциации и изменения сущности политики с другой? Есть ли сейчас вообще поле чисто публичного красноречия?

Г.Г.: Само понятие публичности сегодня в России такое, что красноречия, т.е. ораторской речи, оно не терпит. Мне легче сравнить положение вещей с Германией, где я прожил почти двадцать лет и где стараюсь бывать как можно дольше. Мой предварительный вывод из этого сравнения такой. Публичность обязательно предполагает политические последствия. Публичность, развернутая в СМИ, но не имеющая политических последствий, фрустрирует общество и в конечном счете разлагает его, заставляет его колебаться между злобой, (ауто)агрессией и политической апатией.

Поэтому политик, уличенный даже в не слишком значительном нарушении действующих в данном обществе законов, должен уйти, обязан уйти. Посмотрите на бывшего министра обороны Германии, от стыда упорхнувшего в Штаты, или на бывшего канцлера Германии, а ныне трудящегося Востока Герхарда Шредера: им просто нет места в современной германской политике, потому что их не примет большинство грамотного населения страны.

Но смысл ухода таких политиков не только в том, что они оставляют место более честным и менее подкупным. Политическое действие избавляет общество от пустой, оскорбительной перебранки. Почему российские дебаты на политические, да и не только политические темы переходят на визг и площадную брань? Потому что у них нет естественного политического выхода. Население России в этом, политическом, отношении состоит по большей части из мазохистов, которые и готовы воспринимать публичность преимущественно в функции хамского окрика, базарного скандала. Как алкоголики – сами страдают, и за этим страданием ныряют на дно бутылки. Красноречивее у нас тот, кто дальше плюнет. Вот почему подлинное политическое или судебное красноречие здесь сейчас неуместны.

РЖ: Время от времени российские чиновники вспоминают о необходимости «языковой политики» (от «защиты русского языка» до прямой агрессии смыслов в существующий язык). Насколько такая политика возможна? Какими путями она может осуществиться, и чем нам это «угрожает»?

Г.Г.: Отсутствие языковой политики – тоже языковая политика. Мне кажется, здесь наметился некий конфликт между невероятно расширившимися возможностями коммуникации на русском языке, речевого творчества, углубления в историю языка и – нафталинными представлениями об управляемости носителей языка, о «культуре речи», о языке как средстве контроля. Но язык, как когда-то написали в одной хорошей книжке, и сам есть контроль.

В условиях, когда Россия как страна перестала быть собственницей русского языка, сравнявшись в этом отношении с Англией, например, а внутри страны государственные деятели не понимают, скажу так, самой природы институтов авторитетности в области языка. Такие институты всегда есть. Государство должно понимать, где те находятся, и дальше их поддерживать, даже если они ему не нравятся. Больше ничего не требуется. Такие институты и в относительно неразвитых обществах, и в развитых – одинаковые. Это – школа. Это – библиотека и издательство. Это – университет. Это – театр. И так далее. Их не так уж много, национальных институтов авторитетности языка.

Конечно, и государство – один из этих институтов, но – младший из перечисленных. Государство не способно управлять другими институтами авторитетности языка, потому что его функции – более примитивные, служебные. Оно, если угодно, само должно учиться, поднимать свой градус в соответствии с требованиями старших в этом отношении инстанций. Театр – старше министерства культуры, школа – старше министерства образования, учитель школы – старше министра просвещения, а не наоборот.

РЖ: Какие реальные изменения претерпевает язык под влиянием нынешней политики в разных странах, когда политика во многом превращается во внеязыковой перформанс?

Г.Г.: На этот вопрос может ответить только тот, кто сравнивал положение дел в разных странах. В России бросается в глаза и колоссальное обогащение выразительной стороны языкового опыта, новое многоязычие молодежи, и – на другом полюсе – стремление к отказу от русского там, где это только возможно. Может быть, сама эта контрастность – главное свойство нового в языке?

Проблематично, или, по-русски говоря, вызывает большие трудности у современных россиян попытка сколько-нибудь внятно описать свое социальное, политическое, гражданское состояние, например, без применения матерной речи. Не знаю, плохо это или хорошо, но это, мне кажется, очевидный факт. Что он означает? Что люди тяготятся пребыванием в том, что вы назвали «внеязыковым перформансом» – в роли зрителей ли, исполнителей ли.

Стало быть, реальное изменение – какое? Носители языка не допрыгивают до того, что им подарено историей, не в состоянии воспользоваться своим языком не только как средством выражения и агрессии, но и как инструментом познания. Итак, внеязыковой перформанс – в разных формах, от ток-шоу и рок-концертов до терактов и политических скандалов – заставит людей уважать языковой знак, слово. Как говорил отец греческой трагедии – «познаешь, страдая».

РЖ: А насколько можно говорить о национальном языке в наши дни, или же язык деформируется под влиянием диалектов, идиолектов, пиджинов и других внешних факторов? И что раньше исчезает, национальный язык, или его жёсткая привязка к принципам политического программирования (я имею в виду идеи книги В. Клемперера «Язык третьего рейха: записная книжка филолога»).

Г.Г.: На такой многоплановый вопрос еще труднее отвечать, чем на предыдущие. Пожалуй, мне не нравится слово «деформируется». Выдающийся социолингвист Владимир Иванович Беликов в своих последних работах показывает, насколько не изучен, или, точнее, плохо описан русский язык в том, что касается его многообразия, богатства региональных и этнокультурных норм на пространстве не только всего бывшего Союза ССР, но и Российской Федерации.

Русский язык, особенно сейчас, когда он живет в нескольких государствах, так сказать, самостоятельной жизнью, и как национальный язык будет сопротивляться любому политическому программированию. Не только потому, что единого формата такого программирования для подданных разных стран не подберешь. Мы ведь все выросли в условиях почти тщетных попыток идеологического программирования. И вот, общество выломилось из него. Как и немцы, если говорить об упомянутом Вами Викторе Клемперере, выломились из своих «программ».

Но у немцев была своя критическая теория, свое понимание национальной самокритики, а в России все это труднее осуществить, потому что национальной самокритикой злоупотреблял и сталинский большевизм – и как лицемерным понятием, на метауровне, и как практикой вытаптывания некоторых традиций, на самом простом, бытовом, убивая ключевые понятия общественной жизни – солидарности, братства, отечества, творчества. Поэтому мера опустошенности после идеологических экспериментов с языком в России – совсем иная, чем в Германии. И от этой термопары – предельного холода самовозвеличения и гордыни и предельного жара самоуничижения и самоедства – не знаешь, чего и ждать.

Поэтому политическое программирование должно быть самое простое – в школе нужно деток родному языку учить. Пересмотреть бюджет так, чтобы школьный учитель стал достойным человеком, – вот вам и вся политика. Не сможете? Тогда нечего жаловаться. Задача очень простая. А идеологии у государства все равно не получится. Если с советской властью не получилось, которая ничего не боялась, когда все лежало у ног, то почему должно получиться у нынешнего политического класса, который живет в постоянном страхе? Страх – худший советчик. А когда все политическое программирование обслуживает инстинктивное желание «подстраховаться», добра не жди. Вот люди и ржут здоровым или нездоровым сардоническим смехом.

РЖ: Каким образом в языке возникают альтернативные стратегии самопрезентации (тот же «язык падонков»), и в какой мере они влияют на публичную сферу? Что мы можем об этом сказать с учётом нынешнего упадка российской блогосферы?

Г.Г.: А есть упадок? И был ли расцвет? «Альтернативные стратегии самопрезентации». Как говорится, много думал. Человек начинает выдавать себя за кого-то другого, либо когда он либо вовсе не виден как он сам, либо когда слишком заметен и побаивается. В любом случае, источник – несогласованность отношений человека и окружающей его среды. Это, как мне кажется, встречный процесс. Когда нормотворческие инстанции дискредитированы, вместе с инстанциями пытаются в какой-то момент выбросить и идею нормы. Потом за нормой обязательно вернутся, потому что технология современной жизни требует большей точности, чем прежде. Но по дороге что-то важное потеряют. Блогосфера целебна для зализывания социальных ран, но для строительства нового общества ее мало. Нужно реальное общение, живая солидарность, а не мнимое френдование аватарками аватарок. Конечно, блогосфера – прекрасное место для всяких учебных, образовательных проектов, но как сегмент реальной социальной жизни – это тупик.

РЖ: М. Кронгауз в своей книге «Русский язык на грани нервного срыва» изображает нынешнее развитие русского языка как ломку норм, за которой не успевает социальная рефлексия, и видит в этом социальное бедствие. Насколько Вы разделяете такой подход?

Г.Г.: Не уверен, что и сам Максим сейчас вполне разделяет основной тон написанной книги. Знаете, и книга была, как мне кажется, написана, чтобы освободиться от этого настроения. Оно не может не накатывать временами на человека, занимающегося языком. В конце сентября на первом семинаре Сахаровского центра, посвященном мониторингу изменений в публичной речи, который мне довелось открывать, я пытался, в отсутствие М. Кронгауза и В. Беликова, которые не смогли прийти, представить некую сбалансированную позицию; и Елена Шмелева, не только доктор филологических наук, но и ответчица за русский язык перед тысячами слушателей ее радиопередач и перед теми, кто годами обращался в службу русского языка ее академического института, сказала, что все равно я говорил как алармист.

Этот дискурс тревожности можно объяснить физиологически – возрастом. Иначе говоря, хоть головой понимаешь, что бедствия никакого нету, а все-таки страшно оказаться в мире, где и тебя плохо понимают, и ты все хуже понимаешь новое поколение, которое через несколько лет будет решать, кормить тебя, when I am sixty-four, или ну тебя на фиг. Язык-то не меняется и все это переживет, и нас пережует. Вот только воспользуется им следующее поколение как-то по-своему.

РЖ: Каким образом возможно нормирование языка (и вообще просеивание языковых смыслов, ради корректного социального действия) в современном медиамире, не подразумевающем жёстких жанровых канонов и канонов языкового поведение («медиа – само есть сообщение», по Маклюэну, а значит рецепция не даёт выработать норму)?

Что есть норма, нужно устанавливать. Это сложный, постоянный и глубинный процесс, это даже не часовые стрелки. А медиамир живет по секундомеру, но тоже привязанному к старшим стрелкам. Масс-медиа не думают, они не для того созданы. Люди думают до, после и вместо попадания в медийное пространство, но не тогда, когда в нем находятся. А норма – это продукт мысли.

РЖ: Грубо говоря, возможно ли выстраивание «структур возвышенного» в мире победившей медийности?

Г.Г.: Возможно, конечно, но есть только одно старое условие: отмена цензуры. До тех пор, пока цензура – царица медийных полей, обсуждать эту тему бессмысленно. Сейчас вот в России от цензуры свободна только сеть, или всемирная паутина. Интересно наблюдать, однако, что в России пока побеждает не дух свободного интерактивного рунета, а дух подцензурного интерпассивного телевидения. У пропагандируемой ТВ политической апатии обмен веществ как раз ускоренный, поэтому в мире нашей победившей медийности любые «структуры возвышенного» ждет судьба душистого сена – они вылетают коровьими лепешками. Наше время – замечательное. На этом навозе через два-три поколения заколосится какая-то неведомая культура. А может, и раньше. Но пока мы существуем здесь и теперь, надо изучать процесс в той фазе, в какой мы его застали.

Беседовал Александр Марков

       
Print version Распечатать