Критика националистического разума. Часть II

Критика националистического разума. Часть I

Наивный индивидуализм

Активно развернувшаяся с начала 2006 года борьба с "фашизмом" - это в первую очередь борьба с превращением национализма в государственную идеологию. Фактически это борьба бюрократии, "по должности" считающей себя воплощением государства и нации в одном лице, с теми, кто претендует на аналогичный "должностной статус".

Против национализма может бороться только другой национализм, против бюрократии - только желающие занять ее место. При этом если представители нынешней бюрократии рассматривают себя как "нацию в государстве", то их реальные противники делают ставку на то, чтобы стать "государством в нации".

Современный симбиоз "нации" и "государства" основан на систематическом превращении народа в сугубо номинальную общность. Представление о номинальности тех, кого прежняя "номенклатурная" аттестовала как "народные массы", стала наиболее "естественной" (в феноменологическом смысле) установкой кто рассчитывает на хотя бы минимальный социальный успех. Более того, наличие этой установки само по себе служит свидетельством успешности.

Убежденность в номинальном статусе народа прямо пропорциональна вере в собственную реальность. Не просто: "Я есть, а народа нет", но: "Раз уж я есть, то народ не существует" или в предельном случае: "Я могу считаться существующим больше, чем кто бы то ни было".

При этом наивный индивидуализм, распространившийся в обществе по крайней мере с 1980-х годов, до сих пор сам по себе воспринимается как свидетельство, а, точнее, как "нулевая степень" успеха. Утверждение: "Я не быдло" неизменно оборачивается призывом: "Пусть быдлом станут другие".

Интересно отношение к управленческой деятельности, сложившееся в рамках наивно-индивидуалистического подхода: эта деятельность воспринимается как чистое выражение " употребления" власти. Власть же, в свою очередь, олицетворяется возможностью фиксации успеха, основанного на последовательном выделении себя из народа и отделении народа от себя.

При этом наивный индивидуализм предполагает отношение к возможностям управленцев как к "ресурсу" (словосочетание "административный ресурс" и по сей день слышно на каждом шагу), который позволяет отличаться "от всех прочих", а потому приносит постоянные дивиденды от индивидуализации.

Наивно-индивидуалистический "дискурс" - это не выражение идеологии в обычном значение, скорее речь идет о том, что уместно было бы назвать общественно-политическим настроем или даже настроением (в том же значении, в котором о "настроениях" в обществе говорят профессиональные разработчики общественного мнения.) Соответственно, наивный индивидуализм представляет собой разновидность кондового мышления [см. о нем нашу с К. Крыловым статью "Кондовость"; 2001;], воспринимающего как своего рода моральный долг монотонное однообразие мысли по принципу: " Думай как все".

Кондовость представляет собой форму морального ригоризма в отношении сознательной деятельности, своего рода бытовое преломление той же коллизии, по поводу которой любят рассуждать философы, заводящие речь о "морали" и "рациональности". Когда говорят, что все должно быть просто и понятно, в ранг морали возводится право на избавление от "сложностей" и прерывание "избыточных" объяснений. Это значит, императив кондовости - в том, чтобы предъявить реакцию на чрезмерную рационализацию жизненных устоев и отношений между людьми.

Чрезмерность подобной рационализации придает ей черты вызывающей эстетской мифологии (избравшей в качестве своего кредо всеобъемлющую эстетизацию существования.) Последней противопоставляется мифология воинственной деэстетизации, допускающая веру в разум только в "пределах разума". В кондовом умонастроении есть что-то от спонтанного кантианства: каждый соответствует кантовому определению разумного существа (и является "кантианцем"), платя за это дань кондовости. (Так же, как, по Ларошфуко, лицемерие выступает той данью, которую порок платит добродетели.)

Спонтанное кантианство выражается в не менее спонтанном гуманизме, глаголящем: "Не выеживайся!"

В действительности воинственная деэстетизация, с которой связано кондовое мышление, направлено не на эстетство "в собственном смысле", а лишь на то эстетство, которое наделено мироустроительными притязаниями. Речь идет о проектном мышлении, превращенном в способ существования, то есть о мышлении как проекте (причем проекте настолько масштабном, что оказывается в состоянии потрясти все "основы", проникнуть во все "глубины" человеческого в человеке.)

Наивный индивидуализм кондов прежде всего в силу совершенно аналогичного неприятия проектного мышления. Точнее, он готов принять его лишь в отношении конкретного человека, индивида.

Проект в рамках наивно-индивидуалистической логики воспринимается рецептурно: как последовательность действий, с неизбежностью ведущих к атомизации. "Я есть неотъемлемое право любого", - говорят либералы, сторонники юридизации жизни. "Я может быть любым" - вторят им либертаристы, поклонники политкорректности и терпимости. Однако слова и тех и других - лишь отдаленное эхо наивно-индивидуалистического "гула голосов" (Барт), в котором чудится только одна фраза: "Я - это всего лишь любой".

И все же любым можно стать только всеми силами избегая подобной участи. Любой - это тот, кто не стремится, не хочет, не допускает и мысли стать любым. Он похож на всех (остальных) неповторимостью способов устранения перспективы превращения в "любого". "Каждое тело, - пишет Жан-Люк Нанси, - заместимо другим телом в качестве незаместимого". Проблема, однако, в том, что подобная унифицированная незаменимость - единственное, чем руководствуется "оно" с самого начала, если мыслит себя лишь как индивидуальное, но никак не коллективное и/или социальное "тело".

Именно поэтому в "телесной" индивидуальности, в холеном натренированном "Я", не содержится ничего, кроме попыток избежать общей судьбы (понята ли она "глобально" или "национально".) Но это также значит, что в его "Я" нет ничего, кроме нежелания: нежелания быть гражданином, нежелания стать частью социального тела, наконец, нежелания превратиться в составной элемент политической нации. Подобное "Я" полностью подлажено под функции сезонного статиста в кабинке управляемой демократии.

Главная трудность, однако, заключается в том, что от наивного индивидуализма нельзя отмахнуться просто так.

Во-первых, он "на самом деле" выражает всю сумму повседневных установок мышления и поведения, которую во времена романтизированной философии истории высокопарно называли "духом эпохи". А дух, как известно, "веет, где хочет". Сколько бы не клялся теперь кто бы то ни было в верности "общему делу" (будь то дело "Государства", "Родины" или "Русского народа"), каждая новая клятва будет содержать все более явную манифестацию наивно-индивидуалистических воззрений. Более честным является изначальное признание неизбежности наивного индивидуализма, за которым должно последовать обоснование способов преодоления его "наивности".

Однако рассуждения об индивидуализме до сих пор являются монопольным достоянием отечественных либералов, причем той монополией, на которую, почему-то, меньше всего хотят посягать. Сейчас можно сказать, что это посягательство неизбежно, причем случиться оно в форме реабилитации старого представления об определяющем влиянии "героя" на "толпу". (При существующем спросе на "героев" остается только удивляться, почему до сих пор не возник кризис их "перепроизводства".)

Во-вторых, возможное стремление взять и "отмахнуться" от наивного индивидуализма никак не учитывает того обстоятельства, что наивный индивидуализм предполагается самим национализмом. Это как бы "нулевая степень" любого национализма, в рамках которой националистический культ self-made-man соотноситься с образом конкретного человека, а не "коллективной личности" и/или "всемирно-исторического типажа".

"Атомизированные" индивиды тоже связаны друг с другом, более того, именно их - в высшей степени "случайная связь" - и оказывалась со времен Маркса основной характеристикой "буржуазного" гражданского общества (вместе с современной политической нацией, возникавшей ни откуда-нибудь, а из его "таинственных" недр.)

Соответственно, вопрос состоит не в преодолении "атомизации" - скажем, под знаком нового коммунизма, социализма, корпоративизма, фашизма или какого-то другого коллективистского "изма". Вопрос состоит в форме признания ее неизбежности, непосредственно зависящей от выбора метафизических в-местилищ наивного индивидуализма: будь то "сознание" или "бессознательное", "воля" или "разум", "практика" или "умозрение", "вера" или "власть", "долг" или "желание", "габитус" или "мотивы" и т.д.

При этом главным в подобном признании является понимание того, что наивный индивидуализм уже не кажется столь наивным, когда находит воплощение в довольно сложных поведенческих стратегиях (основанное на недооценке этой сложности наблюдение само оказывается чрезмерно "наивным" и "индивидуалистичным".) Общим лейтмотивом этих стратегий выступает наивное (и в то же время далеко не наивное) отношение к административному "ресурсу" как к волшебному источнику индивидуальности

В администрировании неизбежно заключена некая магия (как любил повторять П. Бурдье, misterium ad ministerium), однако здесь речь идет о магии совершенно особого рода. Индивидуальность предполагает не только гарантированное отличие от других, но и способность отличаться и отличать. Однако стремление администрировать (пусть даже на уровне паспортистки, консьержки или "ответственного по этажу") связано с квазифеодальным пониманием данной способности. Как статусной привилегии. Чем выше статус, тем больше возможностей, а значит, неповторимее и причудливее их конфигурация: есть люди, а есть "тоже люди"

Подобный принцип разграничения подпитывает любые формы современного неокорпоративизма. Этот неокорпоративизм допускает лишь общность немногих, избранных. И полностью исключает общность "всех": конструкцию политической нации

Иными словами, что бы ни говорили (и ни думали) о себе наши соотечественники, их представление об индивидуальности выражается в том, как они действуют. А действуют они, связывая успех с систематическим противопоставлением себя всем, дистанцированием от них. Предельно обобщенное восприятие "всех" как чужих выражается в том, что "все" неизбежно "выпадают в осадок". Самый примитивный (и распространенный) показатель успешности - неприятие "быдла"

За этим неприятием скрывается выработанное умение третировать сам принцип общности, и подвергать маргиналиции тех, кто соотносит себя с неким всемирно-историческим "мы" (при том, что атрибуты и очертания этого "мы" могут, конечно, пониматься очень и очень по-разному.)

Довольно экзотические советские политики эгалитаризации привели к возникновению предельно дегалитаризованного общества. Равенства не хочет никто, даже последний бомж. Но всех уравнивает страсть к преумножению различий. В режиме повседневной коммуникации, аргументы, основанные на требовании равенства и справедливости, рассматриваются как выражение слабости и неуспеха. С точки зрения социального (и, в меньшей степени, биологического) возраста их любителей эти аргументы кажутся "старческими" - и от того безнадежно "ветхими"

"Мариванна"

Разумеется, причастность к административному ресурса оказывается в большинстве случаев достаточно иллюзорной. Не менее иллюзорно и преобразование этого ресурса в "статусную" индивидуальность.

Однако в любой иллюзии неизменно есть что-то от инвестиции. Наивно-индивидуалистическая вера в административные возможности, предполагает многочисленные добровольные вложения в процесс бюрократизации. Если ли в чем и проявляется сейчас подлинное демократическое участие, так это в готовности делать эти вложения. В первое десятилетие постсоветской власти сбылась, наконец, мечта Ленина: политика стала системой воспитания и рекрутирования "кухарок".

Кому-то это может показаться смешным, но каждая из них и не думает управлять государством. Чем же тогда она занимается? Все очень просто: она незаметно превращает любой участок "общественно-полезной" деятельности в вотчину, где безраздельно господствуют административные ресурсы. Одновременно астоящим императивом государства, берущего на себя право определять содержание "общественной пользы", становится демонстративно формальное отношение к самому обществу (и конкретным людям, которые его представляют.)

При этом монотонный "трудовой подвиг" "кухарок" состоит в осуществлении политики "малых дел", медленно, но уверенно усиливающих подобную формализацию. Это поистине величественное действо с точки зрения судьбы государственной бюрократии, совсем не случайно видящей в "кухарках" единственную законную гражданско-политическую силу.

Собственно, "кухарки" и есть гражданское общество в представлении профессиональных администраторов, поставивших с конца 1980-х годов на либеральное подновление советской системы "народного представительства". Перестав быть "народным" и сделавшись "демократическим", представительство достигло, наконец, состоянии абсолютной тотальности (или, по вкусу, чистой симуляции): единственными, кого представляют представители, являются сами представители.

Сказать, что при этом раскладе бедным "кухаркам" отводится роль статисток совершенно неправильно. Речь не идет о том, что они выступают малыми, но полноправными акционерами корпорации, называемой "гражданское общество". Нет, речь, конечно, совсем о другом. Своим "просвещенным неведением" они способны легитимировать любой политический поворот, появление любого нового курса и любого нового лидера.

Как же такое может быть, если индивидуальность, воспринятая как административная атрибуция, автоматически предполагает сугубо монархическое понимание власти как "сакрального" (то есть, имхо, символического) источника самоосвящения? Неужели этот немаловажный аспект могущества более не является достоянием власть имущих? И, хотя бы с точки зрения своих символических форм, административный "ресурс" все же предполагает некоторую "демократию"?

Ничего подобного. Однако ситуация с легитимирующей ролью "народа" сложнее, чем можно было бы вообразить на первый взгляд. Бурдье в своем знаменитом тексте "Общественное мнение не существует" точно подметил, что отсутствие профессиональной вовлеченности в политику превращает любые суждения о политической жизни в моральные суждения (или, еще чаще, в совсем уж никчемное "морализаторство".)

Иными словами, возрастание замкнутости корпорации профессионалов от политики, взявших на себя миссию "строителей демократии", ведет к неслыханному свертыванию политического участия. Являющееся по определению "демократическим", большинство не осведомлено о том, что творится в сфере Realpolitik, и компенсирует это незнание заведомо слишком "общими" рассуждениями о принципах, которыми невозможно поступиться, и установлениях, которые недозволенно разрушать.

Вместе, с тем французский социолог явно недооценил обратную сторону подобной выскоморальности: наличное бытие политики (то есть все, что в ней есть), оценивается из перспективы универсальных ценностей (предопределяющих, что в ней должно быть.) Однако в ситуации, когда это "должно быть" не имеет никаких шансов трансформироваться в какой-либо проект политического переустройства, возникает странный эффект - оно меняется местами с тем, что "есть" (оправдывая или даже узаконивая его возможность.)

Одновременно, когда мораль и политика подвергаются инверсии, само противопоставление должного сущему также попадает в сферу бюрократический регламентаций. Стремление заполучить административный ресурс является с этой точки зрения стремлением обрести вполне мирскую власть указывать, что должно, а что не должно делать.

В стремлении осуществлять подобное указание состоит равенство тех, кто делает ставку на обретение индивидуальности через получение административного (а шире, менеджерского) статуса. По сути, в этой ставке заключено единственное проявление гражданско-правовой солидарности, которое имеет повсеместное распространение не на словах, а на деле.

И если с общесоциальной точки зрения администрирования начинается с умения относиться ко "всем" как к чужим, то с точки зрения формирования административной ментальности сознание администратора возникает как следствие овладения навыком восприятия сущего как должного. Раз нечто существует - значит так положено (и иначе не должн? быть.)

И здесь мы вновь сталкиваемся с весьма примечательной ситуацией: систематическая подстановка сущего и должного ведет к тому, что в каждом большом моралисте "из народа" (на поверку оказывающимся всего-навсего маленьким администратором) поселяется политтехнолог: творец политических грез.

Это раньше сказку нужно было сделать былью, теперь решение подобной задача показалось слишком затратным. Можно отделаться куда проще: относясь к любому досужему мнению о политике не как к форме заполнения начальственного досуга, но как к способу исполнения морального долга (разумеется, "перед обществом".)

Отличие профессионалов в области политтехнологий "морали" от обычных пикейных жилетов только в том, что последние обозначают свою "точку зрения" по поводу "позиций", которые уже высказаны (и в этом качестве фактически не подлежат обсуждению.)

Можно сколь угодно долг сетовать на нелегкую судьбу некой безграмотной "Мариванны" (излюбленный персонаж телевизионщиков и прочих специалистов в области связей всех со всеми), однако, прежде чем стать объектом электоральных манипуляций, "Мариванна" сама стала "политтехнологом". Она выбрала для себя беспроигрышную роль брюзги, решающей "на своем месте" кому и чем надлежит заниматься. Ее присутствие на лавке перед домом представляет собой первичную форму администрирования.

При этом полумифическое существование этого полудохлого создания как нельзя кстати для профессионалов "большой политики": одно воспоминание о "тете Мане" позволяет считать бюрократическую власть горнилом "всеобщих ценностей", столь любезных "простому" народу (который сам одновременно выступает одной из таких "ценностей".)

В ходе осуществления этой универсальной миссии народным "массам" в лучшем случае уготована роль жертвы, а в худшем - бесславных и бессловесных созданий. "Общечеловеческая ценность" народа обосновывается интеллигенцией, которая обставляет дело с характерной народнической участливостью. Спору нет, интеллигенты могут любить "простых" людей, причем иногда до полного самозабвения.

Однако, есть одна маленькая проблема.

"Работники умственного труда" готовы воспринимать народ либо как результат инсталляции своих моделей должного (и потому привыкли обращаться к нему в приказном тоне: мол, "вставай, проклятьем заклейменный"), либо как воплощение "спонтанности", "непосредственности" или "несломленности" (и готовы всему этому умиляться, пока подобное умиление будет соответствовать рафинированным требованиям интеллектуальной моды.) В подобном отношении берут начало многие примеры антропологического "постмодернизма", примененного к исследованию народной культуры (см., например, тексты Н. Козловой о "советских людях")

Существует, правда, и третий вариант, но он представляет собой лишь синтез двух других: интеллигенция принимает за народное "естество" то, что вживили в тело народных "масс" поколения ее предшественников. Здесь и становится очевидной слишком уж нарочитая кондовость "Мариванны" и ей подобных.

Это кондовость, воплотившая основательно забытый социальный идеал тотальной демократии "кухарок" (и потому ставшая образцовым артефактом - наподобие экспортных товаров или сувениров.) Близкая к абсолютной обездоленность "Мариванны" является незаменимым условием для занятия ею поистине царственного места кухарки-во-власти: превратиться в наше "все" можно только став "ничем".

       
Print version Распечатать