Gold October

Сейчас много пишут о трагедиях, порожденных Великой Октябрьской социалистической революцией. Много пишут и о трагедии самой революции. Однако основная проблема Великого Октября заключается в том, что народ оказался недостоин восстания, совершенного в 1917 году. Выражающий предельный накал воли к равенству и самоуправлению, Великий Октябрь воплощал в себе посыл невиданной, ни с чем по масштабам не сравнимой демократизации.

Все предшествующие новоевропейские революции (включая Великую французскую) учреждали и реучреждали правительственные институты, то есть сводились, по сути, к модернизации исполнительной власти. Все предшествующие революции открывали все новые институциональные возможности для того, чтобы реформировать монопольное право говорить от именно кого-то. Октябрьская революция, напротив, обратилась к сотворению этого "кого-то" - великого анонима, именуемого народом.

Подобная нацеленность отчетливо прочитывается в той сугубо служебной роли, которую первоначально взяло на себя советское правительство "народных комиссаров". Структурой, позволяющей народу быть народом, стали советы. Они воплотили в себе институционально оформленные идеалы прямой демократии, непосредственного коммунитарного народовластия. Идеалы, берущие начало и в древнегреческой системе политической жеребьевки, и во "фрактальной" организованности номадических орд, и в катакомбной сплоченности первых христиан, и в стихийной решимости всевозможных бунтовщиков.

Любая "буржуазная" революция создает народ задним числом, как побочный продукт трансформации правительственных органов. Народ воплощает в этом случае уходящая в бесконечность вереница подданных, "мал мала меньше". Каждый из них отсылает к другому такому же, однако все они вместе не более чем "атомы", ничтожно малые не столько даже для "общего дела", сколько любого социального действия. Они пригодны лишь для того, чтобы раствориться в ком-то, кто будет править, влиять и учреждать от их имени: "Мы есмь народ...". Они бесплотны до полной неразличимости и бесплодны в силу тотального взаимного безразличия. Их существование подобно существованию мотыльков-однодневок, они рожаются для того, чтобы наделить Большого Другого плотью и кровью своего "я".

Великий Октябрь избавил народ от статуса фикции, существующей на острие пера интеллигента-народолюбца. Синонимом народа стали советы, которые учреждали не новую государственность, а новое общество, не новую элиту, а нового человека. Меньше всего советы воплощали новую форму политического волеизъявления или новое издание социального контракта между представляющими и представителями. Советская власть возникла как двойственное политико-экономическое образование, которое, с одной стороны, легитимировало преодоление эксплуатации, а с другой - подталкивало этот процесс.

Перестать быть эксплуатируемым не значит просто эмансипироваться, "освободиться". В соответствии с неопровиденциалистскими рассуждениями Маркса об истории и предыстории это значит обрести наконец подлинное существование. Попросту начать жить. Избавление от эксплуатации есть способ отвоевать себе право на то, чтобы обладать реальностью.

Одновременно это способ избавиться от многовековой истории эксплуатации: начав эксплуатировать саму историю, подчинить себе ее энергии и стихии. История должна преобразиться в проект, в этом смысл марксистской идеологии "планомерности" и ленинской идеи "общества-фабрики". Ставка на эксплуатацию истории предполагает избавление от гнета экономической власти, однако предполагает невиданную со времен Античности политизацию самой природы человека.

Перефразируя Беньямина, отметим, что политизация природы человека стала "коммунистическим" ответом на западную биологизацию политики. Не так уж важно, в какой форме осуществляется последняя: в форме континентальной расовой доктрины или англосаксонской доктрины "белого человека", в форме антигуманной евгеники или жалостливой биоэтики, в форме милитаризованного германского "нацизма" или наукообразных теорий генетического неравенства, наконец, в форме постлиберальной биополитики или неоязыческого культа людей-цветов. Важно то, что биологизация политики означает кризис перепроизводства человеческого в человеке.

Ничто так не девальвирует человека, как гуманистическая эскалация всего "слишком человеческого", порождением и причиной которой являются разнообразные изводы теории "общечеловеческих ценностей". Ничто не оборачивается таким скорым прижизненным изгниванием человеческой сущности, как выведение этой сущности из обстоятельств и условностей повседневного быта. Ничто не способствует так воцарению метафизики человеческой смерти, как ограничение горизонтов человека системой координат комфортного существования (с точки зрения которого наивысшим из доступных нам проявлений справедливости выступает неограниченное товарное потребление).

Политизация природы человека препятствует этой инфляции человеческого в человеке.

Взаимосвязь усиления экономической власти с инфляцией человеческих качеств установил еще Маркс: брезжащее перед глазами радикальное увеличение нормы прибыли может заставить пойти на любые жертвы. Однако Маркс не до конца отдавал себе отчет в том, насколько такое вот увеличение нормы прибыли ведет к добровольным жертвам (выражающимся, с одной стороны, в политическом абсентеизме, а с другой - в этическом признании существующего порядка как самого справедливого из возможных). Большевики во главе с Лениным исходили из того, что политизация выступает панацеей не только против нравственной деградации и культурного "обессмысливания", но и против оскудения самой человеческой экзистенции, которое пострашнее любых других форм бедности.

Выход, предложенный большевиками, скорее всего единственно возможный в этой ситуации, - развязать гражданскую войну.

Не будем торопиться обвинять большевиков в звероподобии и кровожадности. Подлинная гражданская война разворачивается не между политическими силами и социальными группами, не между "красными" и "белыми", она разворачивается внутри отдельного человека. В конфликт вступают не отдельные составляющие его "заведомо" множественной идентичности, а все наличествующие в нем элементы "единичного" и "множественного", "индивидуального" и "коллективного", "частного" и "общего". Эти элементы не просто присутствуют в человеке, они воплощены им, интериоризованы, причем до такой степени, что из этой констелляции или "взвеси" и образуется сама человеческая "суть".

Большевики поставили на общее ("мировая революция"), на коллективное ("массы"), на множественное ("советы"). Поставили - и одержали победу.

Сложности начались, когда не оправдался большевистский расчет на демиургическое сотворение народа из ничего. Пребывая на протяжении столетий в качестве нароста или придатка, невесть откуда взявшегося на государевом теле, народ держал в крепостной зависимости не что-нибудь, а свое "я" (или, говоря более высокопарно, свою душу). Любая ставка на общее, коллективное и множественное оборачивалась при учете столь неоднозначного исторического опыта ставкой против уникального, собственно, против индивидуальности как таковой.

Демократизация характеризуется одной важной особенностью: она сопровождается более или менее широкомасштабным распределением прерогатив бывшего суверена среди всех членов общества. Каждый хотя бы в какой-то степени становится "сувереном самому себе". Однако сувереном невозможно стать, отдав свое "я" кому-то другому. Суверенность - это всегда практика обращения с собственным "я", с которым можно делать очень разные вещи, нельзя только одно - им пренебрегать. Коллективный опыт обращения со своим "я" связан с существованием политической нации и монументальной системой ее институтов, для простоты называемой "национальным государством".

Такого опыта у поколения русских образца 1917 года просто не было. Результат не заставил себя ждать: вместо огромного числа практик индивидуализации ранняя советская демократия породила лишь оскудение духа, измельчание характеров. Собственно говоря, на свет выпростался коллективный "Шариков". Он и не мог быть никаким другим, кроме как "коллективным": индивидуальность заменялась у него особым пафосом, который брал начало в трех источниках: лакейской сопричастности ("Тоже мне господа, и мы можем!"), варварском самодовольстве победителя ("Чай, вы теперь не баре!"), непролазном невежестве ("Не знали, не знаем и знать не хотим!").

Этот пафос хорошо сочетался с пролеткультовским призывом "Сжечь Рафаэля, разрушить искусства цветы", который выражал насаждаемое пренебрежение к культуре как совокупности способов и проявлений индивидуализации. Вместо духовной культуры предлагался комплекс БГТО, вместо самосовершенствования - борьба с внешним, а еще больше с "внутренним" врагом (1). Наконец, вместо свободы - трудовой подъем, энтузиазм (наивысшей точкой которого являлся оргиастический административный восторг). Единственной формой индивидуализации при этом оказалась индивидуализация в рамках массы.

"Я" массы, конечно, лучше, чем закрепощенное "я", который только ленивый не называл рабским. Однако масса приобретает суверенность только в моменты, требующие сверхъестественного напряжения - в моменты революций и войн. Суверенность массы носит мобилизационный характер; кончается мобилизация, и от этой суверенности не остается и следа, она растаивает, как сугроб на солнце. В мирные периоды эта суверенность поддерживается холодной гражданской войной: все люди связаны узами братства, но это братство держится на том, что каждый представитель этой непомерно разросшейся семьи может написать на своего "брата" донос.

Справедливость, выступающая проявлением "братских отношений", обретает социальное воплощение в рамках трансформации философского идеала братства в практику существования братства как комьюнити (наподобие монашеского ордена или тайной политической организации). Формой социальности, изобретенной большевиками, является братство, преодолевшее свою "корпоративную природу" и разросшееся до размеров всего общества в целом. "Масса", в ее большевистском понимании, и есть сообщество братьев, порвавшее со своей "мещанской" инертностью, изничтожившее привычки местничества, обрушившее алтари и очаги цеховой корпоративности.

Возгонка братских отношений тождественна беспрерывным эманациям солидарности, которая переполняет самое себя, выходит из собственных берегов. Субстанция солидаризма парадоксальна по своей сути: она всегда больше самой себя и больше любых акциденций, которые ей порождаются. Любой социализм апеллирует к этой принципиальной безграничности солидаристских отношений, основными формами которых являются любовь и дружба (которые в предельных случаях предполагают тотальное растворение субъектов друг в друге).

Выражаясь на ином языке, можно сказать, что большевики противопоставили систематическому перепроизводству человеческого не менее систематическое перепроизводство социального (к которому фактически сводилась сама возможность справедливого порядка в его социалистической версии). Кризис этого перепроизводства хорошо знаком нам по многочисленным издержкам коммунального быта: от плевка в кастрюле соседкиного супа до творческого гения кляузника-графомана за ближайшей дверью (2).

Существенно, что любая апелляция к солидаризму содержит в себе попытку институализировать его безграничность и в числе прочего наложить на нее рамки. В итоге возникает противопоставление "положительных" и "отрицательных" проявлений солидарности, разворачивается конфликт между "плохими" и "хорошими" братствами. Изнанкой и дополнением любого братства выступает "братоубийство". Рассмотрение братских взаимосвязей как средоточия и истока социальной жизни вызывает из преисподней духа подозрительности. Этот дух лаконичен и настойчив; в сущности, он твердит только об одном: "В каждом Авеле скрывается Каин".

Вернемся, однако, к массовому "я". Массовое "я" манифестируется в форме демонстрации, в форме шествия, политического и психологического "перформанса". Эта манифестация может быть очень выразительной, однако проблема в том, что возникающее подобным образом "я" по-предательски чахнет в ситуации малейшего сокращения "демонстративности". Полномочным распорядителем этого "я" выступает уже не государь, а государство.

Нужно отдать должное Ленину: он был едва ли не первым, кто оценил инертность народа, не желающего быть сувереном. Народ, не желающий быть сувереном, не желает быть самим собой. Ленинским решением вопроса выступает просвещение. (И только именно это решение ставит Ленина в один ряд с новоевропейскими философами-дидактиками, делает его не столько "философствующим Робеспьером", сколько "практикующим Руссо".) Просвещая народ, можно вернуть его к самому себе. Просвещение тождественно освобождению народа; одновременно именно оно наделяет его реальностью.

Нацеленность на просвещение позволяет избавиться от почти повсеместной неграмотности. Более того, эта нацеленность с самого начала содержит в себе стратегию трансформации пролетарской культуры в советскую. В основании этой культуры лежит эгалитарный принцип: с одной стороны, каждый уравнивается с каждым в праве на обладание знанием, с другой стороны - закладывается существующая и по сей день традиция самоутверждения за счет интеллектуального класса.

При этом никаким парадоксом не является то, что социально-политическим авангардом подобного самоутверждения выступала "интеллигенция", а шире - мрачная совокупность всех тех "никто", кто в одночасье освоился с мыслью о возможности стать "всем". (Эти "никто" плоть от плоти "подлые" или "последние люди", жизнь которых явилась предметом философской эстетизации - начиная с Ф.Ницше и заканчивая М.Бланшо и М.Фуко). В эпоху становления советского общества превращение в люмпена действительно становилась чуть ли не универсальной стратегией для того, чтобы получить шанс влиться в ряды "новой аристократии". Можно сколь угодно долго резко осуждать эту практику. Однако неоспоримо другое: мы имеем дело с наиболее впечатляющим в истории опытом эгалитарной справедливости.

Никакой "новой аристократии" при этом не получилось, не получилось и мегаполисного сословия "homo urbanicus" (3). Когда горожанин становится горожанином, не превращаясь при этом в гражданина, случается неприятное. Где бы ни находилось место его обитания, он оказывается вечным жителем пригорода, вдохновенным полупролетарием, "прекрасным дилетантом по пути в гастроном", слесарем-интеллигентом со Стругацкими в кармане. Общество современных "россиян" сплошь состоит из таких людей. Из "постсоветских". Они пережили, а точнее, "прожили" славу революции. Промотали ее за возможность ощутить "переворот в умах", то есть, в общем-то, за просто так.

Не только особенность советской политики, но и условие ее возможности состоит в замене национально-государственного строительства "строительством социализма". Создаваемое сообщество "победившего пролетариата" должно было воплощать в себе вызов самой идее национального государства. Однако "победивший пролетариат" все же образовал нечто вроде нации; то была нация преодолевших всяческую укорененность крестьян. Крестьяне, избавились от земли, "эмансипировались" от почвы (причем от "почвы" во всем многообразии ее пониманий).

Возникшая нация была - и остается по сей день - нацией, состоящей из людей, объединенных принципом безродности. В нее входят те, кто сделал фундаментом производимого в безостановочном режиме строительства принципиальное избавление от основ, из всех многообразных ответвлений фундаментализма избрал фундаментализм безосновности. Сегодняшними наследниками этой радикальной "пролетарской" безродности выступают те, кто утверждает, будто советская ликвидация неграмотности привела к отчуждению русских от культуры (4).

Хотим мы того или не хотим, нам никуда не уйти от укорененности в советском прошлом - пусть даже этому противиться само советское прошлое в лице своих великих покойников. Преодолеть эту укорененность значит навсегда остаться в советском, даже "слишком советском".

Впрочем, несмотря на все возможные претензии, у советского прошлого есть одно важное преимущество по сравнению с нашим блекленьким настоящим: оно воплощает реальность, малые крупицы которой - как золотые россыпи! - нет-нет да и сейчас сверкнут посреди гор наваленного хлама.

Примечания:

1. Сталинский тезис про "обострение классовой борьбы по мере построения социализма" предполагал не столько то, что вредитель искался среди всех, "среди нас", сколько то, что он обнаруживался в каждом.

2. К числу этих издержек относятся и позднесоветские попытки "декоммунализации", связанные с массовым жилищным строительством (не только пресловутые "хрущевки", но и любые типовые дома "эконом-класса", превратившие города в распластанные до горизонта пригороды).

3. Вопреки тому, что думает, например, Вадим Цымбурский [см, в частности, его примечательное интервью].

4. См., например, http://rus-proekt.ru/russian_truth/2190.html.

       
Print version Распечатать