Двое в одном скафандре

Уже давным-давно замечено,
как некрасив в скафандре водолаз...
В.У.

Говорят, что лучшим, а то и единственным на сегодня лечением от тяжёлых форм депрессии является не кондитерская диета, не пытка воробьиным пёрышком и даже не 15 минут славы, а погребение. Это одно из самых эффективных направлений психотренинга, именуемого, понятное дело, «танатотерапией». Больной копает сам себе могилу в лесу, медитирует наедине с лопатой «для ощущения быстротечности жизни», а затем ложится в гроб с вентиляцией в виде трубочек, и его закапывают в чернозём как минимум часа на три. Потом откапывают – совершенно здоровым.

Здесь очевидна работа принципа относительности: психофизиологические или экзистенциальные проблемы, мучившие пациента, оказываются вдруг сущим пустяком на фоне шанса (пускай скорее теоретического, зато вполне наглядного) на смерть «а-ля Гоголь». Важен, конечно, и сам факт предельного ужатия жизненного пространства. Вселенная – архетипически мыслимая небесная твердь – стягивается от бесконечных величин до внутренних габаритов гроба. Зазор между этой новой твердью и поверхностью тела – вот и вся остаточная свобода персонального волепроявления. А остро ощущаемые пределы пространственных измерений заставляют пациента, помимо прочего, смириться, сжиться с ограниченностью предстоящего ему – каким бы он ни оказался – отрезка измерения временнóго.

Это к тому, что всё больше копий ломается в последнее время вокруг научно-практической проблемы: является ли русская ментальность по умолчанию гностико-манихейской, как это отмечают некоторые исследователи, и если да, то не синоним ли это замеченной другими исследователями тотальной депрессивности? При этом депрессия расценивается как неприятная, но почему-то незыблемая данность: вот, мы такие, и с этим как-то надо жить (либо не жить) дальше... И если вдуматься, что-либо изменить действительно трудно: ведь всех нас лечь добровольно в могилу – хоть и ненадолго – не заставишь!

Автора этих строк, в силу ряда биографических причин, больше волнует другой, уточняющий вопрос. А если вместе с пациентом в гробу окажется, например, живая крыса? Станет ли лечение менее эффективным, или эффект усилится? Или взамен ушедшей депрессии придёт, скажем, так называемый тремор покоя? Или хотя бы обычная паранойя.

Я почему спрашиваю. Странное отсутствие у меня сколько-нибудь опасных приступов депрессии, приблизительно с начала деятельности как естествоиспытателя – несмотря на то, что являюсь вроде бы носителем русской ментальности, – я объясняю себе одним важным эпизодом, имевшим место четверть века назад и сильно напоминающим мне разновидность танатотерапии...

На заре Перестройки, молодой специалист-ихтиолог Южного НИИ океанографии в Керчи, я не смог устоять перед искушением – пройти курсы пилотов батискафов в СЭКБП, Севастопольском экспериментальном конструкторском бюро подводных исследований. Научные субмарины – отдельная тема; я сейчас о подготовительных стадиях. Курсанты должны были освоить основные виды подводного снаряжения, от акваланга до тяжёлого скафандра.

Эллины, как известно, «скафандрами», то есть лодкочеловеками, называли лучших ныряльщиков и пловцов. Термин уже изначально подразумевал некое неразрывное единство человека и плавательных функций, и его сольную роль в их исполнении. Со временем принципиально ничего не изменилось, только выросли глубина погружения и количество снаряжения. Соотношения остались классическими и предсказуемыми: одна «лодка» – один ныряльщик.

Но в моём случае эти ожидания не оправдались.

На описании плавания в акваланге останавливаться нет нужды, в наше время каждый второй – дайвер: лёгкое действо, сплошные удовольствия. А вот водолазный скафандр составил для меня серьёзную проблему. Ощущения от пребывания в нём ближе всего к эмоциям пациента, проходящего упомянутую выше терапию. С тем небольшим и невыгодным отличием, что зазор между плотью ныряльщика и внутренней поверхностью «лодки» разработчиками сведен до минимума: способный (еле-еле) к передвижению гроб, едва ли не вплотную облегающий тебя от шеи до пальцев ног! Припадков клаустрофобии, тем не менее, как-то удалось избежать.

Хуже другое. На ключевом и самом трудном этапе обучения – зачёте по водолазным работам – упомянутые соотношения «один к одному» выдержать не удалось. На причале, во время длительного и сложного облачения в скафандр, внутрь него залетела первая, возможно, в этом 1986 году муха. Обыкновенная комнатная муха.

Сперва я воспринял это почти как должное: весна, всё-таки. Тем более, любому биологу привычен как преднамеренный, так и случайный контакт третьего и даже четвёртого рода с братьями меньшими. Двукрылое смирно уселось в шлем, на стекло бокового иллюминатора, сразу пропав из виду. Я помахал инструкторам клешнёй и стал спускаться по лесенке в неощутимо холодную воду Балаклавской бухты.

Но вот мы (далее грамматическое множественное число в сюжете всё более оправданно) дошли до отметки 10 метров, и из мглы внизу стало проступать неоднородное грязное дно. И тут мой «заяц» – применить здесь лексику общественного транспорта, полагаю, тоже вполне уместно – очнулся, и начал проявлять активность. Возможно, с непривычки возникло лёгкое кислородное опьянение, а может быть, как и у меня, инстинктивная тревога ввиду замкнутости пространства.

Муха легонько прыгнула (они, черти, это умеют, на крошечную правда дистанцию), и уже сидела на моей щеке. Я как раз приступил к предполагавшимся по инструкции нормативам, а это не фунт изюма, – и поначалу не обращал внимания на внеплановые сенсорные сигналы. Тем временем, пока я громоздко ковылял по дну бухты, насекомое всё оживлённее перемещалось по мне самому. По мере выполнения нормативов я приходил в себя – и становился субстратом всё более чувствительным.

Вскоре от растущей чесотки (если можно так назвать ощущения в ситуации, когда почесаться абсолютно невозможно) хотелось биться в конвульсиях. Те, кого кто-нибудь щекотал во время сдачи экзамена, меня поймут.

Постепенно к дикому раздражению стал примешиваться какой-то тихий ужас. На самом деле ведь, присутствие рядом лишнего, пусть мелкого, но подвижного организма означает для водолаза непредсказуемый риск, серьёзную опасность.

Приблизительно в те же месяцы на западные экраны должен был выйти блокбастер Дэвида Кроненберга «Муха»; но я, к счастью или к несчастью, о его существовании пока что не знал. Сейчас с этой моей историей ассоциируются строки Вознесенского о Северянине: «...Лицо в морщинах, таких глубоких,/ что, улыбаясь, он мух давил», или ещё чьи-то – с образом «пули, влетавшей как муха при вдохе». А тогда в памяти всплыла почему-то цитата из О’Генри, про Боливара, которому «не снести двоих». Крылатая тварь запросто могла стать причиной моей смерти.

То, что в самых верхних петлях своего пешего маршрута маленький враг находился фактически в сантиметре от моего мозга, это пустяк. Другое дело, что он мог меня, например, торпедировать – проникнув в дыхательное горло (не вовремя вспомнилось, как едва выжил фокусник Гарри Гудини, вдохнув под землёй песок и пыль при очередном проделанном на пари «восстании из гроба»), или на худой конец заминировать – заразив какой-нибудь инфекционной болезнью, хронической или острой. В моём же арсенале было лишь банальное подавление противника (по-научному, наверное, прессинг?) о металл или стекло шлема; проникновение членистоногого ниже уровня шеи устройство моего облачения затрудняло. Потенциальных орудий убийства имелось немного, в виде выступов тела – относительно подвижных, как например язык, и более-менее фиксированных, как нос или уши. Бедственное положение заставило меня критически взглянуть и на геометрию (топологию) собственного тела, и на функциональность его частей. Например, второй тип выступов зачем-то имел предательского рода вогнутости или даже сквозные отверстия. Они позволяли неприятелю спастись путём пускай частичного, но от этого не менее отвратительного погружения в живой рельеф, и вообще на порядок повышали его манёвренность.

* * *

Сейчас, когда всё уже позади, понятно, в чём здесь ключевая проблема – в той ситуации, по сути, вообще центральная. Это в принципе главный, хотя и нечасто заявляемый как таковой, вопрос антропологии – о ценности человеческой жизни.

Я и раньше задавался вопросом о соотношениях ценности жизни человека и его попутчиков – различных животных, начиная именно с двукрылых насекомых, бывающих нашими визави наиболее часто. Абсолютно ли это отношение (убитому комару соответствует один человеческий труп), – или относительно? А если относительно, то в какой пропорции и по какому параметру – по биомассе (смертной казнью будет караться убийство, скажем, 500 тысяч комаров, суммарно равных убийце по весу), или по интеллекту? В последнем случае, человек с IQ в 100 единиц имеет право прихлопнуть ценой своей жизни, 66 комаров, IQ которых равно в среднем 1,5 (если, конечно, давняя публикация в Scientific American не была первоапрельской); а с IQ в 150 единиц – 100 комаров, выходит так...

Классическая антропология по определению антропоцентрична, она отвечает на вопрос без вариантов: человек превыше всего! Мне, биологу по образованию и экологу по роду тогдашней общественной деятельности, этот тезис не казался истиной в последней инстанции; доводы к его опровержению здесь опустим, ввиду их общеизвестности. Меня и теперь раздражают антропотропные формулировки типа «домашние грызуны», «домашние насекомые». Если какие-то существа соизволили сожительствовать с людьми, то это был их, а не людей, свободный выбор. Человека никто не спрашивает. Поэтому, в сущности, он оказывается при таракане, а не таракан при нём.

Таким образом, в тот день я отнюдь не был уверен, что в нашей битве с мухой более ценной стороной являлся именно я. Возможно, я был чересчур деликатен; возможно, напрасно включился «джентльменский» рефлекс на образ беззащитного существа женского пола (закреплённый ещё в детстве русскими сказками и классической поэзией) – при том, что противник мой вполне мог быть и самцом! Но исчезновение приступов депрессии, иногда бывавших у меня до этой истории, я связываю почему-то прежде всего с этим осознанием относительности собственной ценности, которое тогда сложилось.

Трудно вспомнить, сколько это продолжалось – час, два, или те самые (минимально необходимые для танатотерапии) три часа. Зачёт я как-то сумел не провалить. Но едва мне отвинтили шлем и кошмарное создание выпорхнуло на волю – как я испытал, вместо облегчения, невероятное опустошение, почти тоску. Эффекта «проданной обратно козы», как в анекдоте про совет раввина, не получилось. Пускай даже это был типичный стокгольмский синдром, но я притерпелся к наглому сокамернику; пожалуй, что и сжился с ним за эти часы. Смертельная опасность, которой мы угрожали друг другу, сработала парадоксально. Не скажу, чтобы я часто скучал по маленькому мерзкому компаньону, но в целом сюжет по-прежнему чем-то меня волнует. На мир, на планетарную фауну, на человечество я смотрю во многом через эту призму.

Звери, ставшие партнёрами людей по путешествию, особенно быстро становятся любимцами. Вопреки, а возможно и благодаря тому, что приносят порой массу неудобств, как мой тогдашний попутчик. Беда, как известно, сближает. Ведь сущность настоящего путешествия не отдых, а наоборот, огромный внутренний труд, преднамеренный кризис; ещё точнее – экзамен.

       
Print version Распечатать