Частокол Калачакры

О пространстве на Востоке

Вот так мы и работаем.

В таком, как говорится, разрезе...

Из старой советской кинокомедии

Ex Orient lux. А свет оттуда, где пространство. Странно говорить о каком-то особенном "восточном" пространстве. Пространство Востока вездесуще и неотвязно, как половодье, которому восточные мудрецы уподобляли великий путь жизни. Оно захватывает нас и входит в нас с каждым вдохом, колючее, как морозный воздух. Это о нем строки позднего китайского поэта, котрые я привожу здесь в моем бедном переложении:

За стихами гоняться - занятье безумцев.

А приходят стихи - так волен ли я отказать?

Сегодня они вновь меня разыскали,

И встают предо мною горы и воды ушедших времен.

Из разворачиваемого живописного свитка выходят горы, ущелья, потоки, сосны, валуны, хижины отшельников, путники, туманные дали... Мир творится одним движением руки и застывает "пейзажем ушедших времен". Когда были эти времена? Никогда. Это прошлое, которое никогда не было настоящим, но вечно остается - остается, даже когда все пройдет, - виртуальным образом чистой актуальности, непредставимой и потому невероятной. Вселенский поток жизни рассеивается брызгами-бликами монументальных нюансов. Кристалл бытия отсвечивает мозаикой вечносущих типов вещей, дрожащих и искрящихся от переполняющей их жизненной силы. Эта необозримая мозаика прошита "одним движением", в ней образы скреплены не композицией и сюжетом, а самим качеством штриха, работой художника, работой как дыханием, запечатлевающей внутреннюю преемственность опыта, превращающей живопись в живое письмо. И чем больше разнятся между собой вещи мира, встающие перед зрителем в их величественном многообразии, чем резче контрасты между отдельными планами изображения, тем настойчивее стучится в сознание интуиция чистого присутствия жизни, тем больше в нас бодрости и силы духа.

Идеальное пространство на Востоке, вроде пространства классического китайского пейзажа или сада, обозначает предел топографической насыщенности, выявляет неисчерпаемое разнообразие мест. Этот образ мирового Все по сути лиминален: он указывает порог восприятия и зовет к его преодолению. Он сообщает об ином пространстве внутри видимого мира (ведь восприятие - наша прирожденная, исконная способность). Это пространство экранирующее, слоистое, внушающее чувство незримой глубины и шири, откликающееся пробужденному сердцу. Воспитывая чувствительность духа, оно выполняет учительную роль. Рай - это блаженство чистого восприятия - безыскусен, но его врата открыты только подвижникам.

Восточное пространство - не пустой ящик Декарта, а сама открытость бытия, дающая всему свободу жизненного роста и потому неотличимая от жизненного изобилия. Интуиция на Востоке очень важная и древняя. Недавно найденный археологами древнейший трактат на темы даосской метафизики "Извечно преждесущее" (4 в. до н.э.) содержит несколько интересных суждений на этот счет:

"Есть пространство от века. И оно соответствует тому, из чего исходит все пространственное...

Из пространства выходят все вещи...

Пространство не простирается".

Итак, есть пространственность до всякого пространства, и этот момент "раскрытия" вещей не имеет протяженности, воплощает предел уплотнения.

Кто следует "одному движению" самораскрытия мира, тот на самом деле "возвращается к истоку", приникает к средоточию великого колеса бытия, одновременно рождающего и упраздняющего время и пространство, запечатывающего единое в единичном. Возвращаться к истоку - значит рассекать формальное единство и прозревать преемственность несопоставимого: чистой актуальности и чистой видимости, сокровенной глубины существования и призрачных бликов-теней мира.

Взлетая на транспортные виадуки, покрывающие сегодня восточные мегаполисы, со всей наглядностью понимаешь, почему пространство творится рассечением. Упирающийся в горизонт нож хайвэя разрезает мир на две несравнимые половины: бездонную пустоту Неба вверху и нагромождение масс и форм Земли внизу. Кричащий, почти нестерпимый контраст, от которого спасает лишь подспудное чувство преемственности того и другого в чем-то, уже недоступном человеческому пониманию: в первозданной, невообразимой аморфности хаоса - возможности всех метаморфоз. Да, этот невозмутимый покой небес и этот архитектурный сумбур с уличным кишением, определяющие облик восточного города, едины в хаосе, каковой на Востоке есть не мрачный тартар, а лиминальное пространство чистой текучести, для всех ничье, но никому не чужое. Восточный хаос не угрожает человеческому порядку, а, скорее, освобождает его, дает ему вернуться к своему праначалу, не-началу. Он есть небесная глубина человеческого сердца.

Чтобы у человека была первая свобода хаоса, в его жизни не должно остаться ничего субстантивного, установленного - ни идей, ни образов, ни вещей. Его жизненное пространство должно стать образом пустоты, все растворяющей, все смазывающей цельности, пронизанной, однако, неуловимо тонкой пульсацией "живой жизни" (цитата не из русских ницшеанцев, а из китайской "Книги Перемен"). Мельчайший разрыв, творящий ритм и взбадривающий дух, есть функция всех вещей, в конечном счете - функциональность всех функций. "Полезность проницает все", говорили древние даосы. В древнем восточном доме мебель сводилась к одному топчану, который мог служить и сидением, и столом, и кроватью: пустота дает свершиться любым превращениям. В восточном городе еще и сегодня жилые кварталы являют собой скопление безликих, без фасада (ибо по традиции дверь дома выходила вовнутрь, во внутренний двор), служащих исключительно практической пользе домов-курятников. Их "полезные площади" перекраиваются и меняют свое назначение с немыслимой для Европы легкостью. В английском языке слово vernacular означает одновременно разговорный язык и архитектуру жилых зданий. Очень удачное сочетание. Жилые кварталы восточного города не даются созерцанию, их надо слушать - слушать говор улицы, возгласы вывесок, лирические напевы двориков, иронические сентенции подъездов. Есть в этом что-то свое, родное: "Эх, говори Москва, разговаривай Расея!"

В этом месиве из человеческой плоти и природных материалов, текстов от культуры и текстуры естества, как в плодоносной пустоте утробы, вызревает городское "мы", лишь интуитивно ощущаемое, не знающее узаконенных "точек зрения" и "перспектив", не нуждающееся во внешних формах. Теснота и многолюдье словно выделяют галлюциногенные флюиды, заражающие городской воздух праздничной избыточностью: все напоказ, всюду море рекламных огней, там и здесь вспыхивают и гаснут, словно огни фейерверка, импровизированные представления и шествия, а большие праздники сопровождаются гуляниями такой скученности и масштабов, какие и не снились никому в Европе.

В городском чреве общая жизнь стихийно и упорно растет и наслаивается на себя, пропуская через себя время, как червяк землю, и оставляя на своем пути культурные символы эпохи. Эти символы вызревают долго, многими столетиями и недоступны приватизации, накрепко срастаются с бытом.

Вот: народ нарос.

При всей любви этого народа к торговле и обороту капитала его миросознание исходит из нераздельности полезной и меновой стоимости. Ценно то, что полезно, а самая полезная и притом доступная только пользованию вещь - это жизнь. В правильном пользовании жизнью заключается наше благоразумие, вершина же разумного использования жизни - не-пользование ею, способность дать жизни быть.

Восточная история: жил-был народ.

В едином теле городского "мы" все сообщительно, все делается вместе. Из разинутых пастей лавок вываливаются наружу товары, торговля заполняет тротуары и обочины улиц, здесь же едят и пьют, старики сидят на стульчиках, глазея на толпу, а в жару дремлют на раскладушках, обтекаемые прохожими. Но эта открытость нисколько не отменяет автономии семейных и хозяйственных единиц. Разделение внешнего и внутреннего, как контраст Земли и Неба, блюдется свято. И этот контраст не оставляет места для столь важного на Западе агона, публичного пространства, в котором меряются силами и спорят за главенство. Восточный город не знает соразмерности и, следовательно, конфронтации. Он просто носит в себе инобытие и в каждом явлении своей жизни силится узреть его отблески. Восточный мегаполис словно изливается за свои пределы, теряет себя и в концов концов действительно обнаруживает в себе... пустынность неба. В тайваньской столице Тайбэе это особенно заметно: город расползается по окрестным холмам кучками высоких зданий, плавно втекая в природный ландшафт. Но не тому ли закону подчиняется и жизнь чайнатаунов, этих форпостов глобального Китая, тиражирующих культурные символы, как поддельные компакт-диски и кроссовки, но не оформляющих себя, почти незаметных для окружающего общества? Кстати, и в бизнесе китайцы предпочитают быть неприметной частью общей производственно-финансово-торговой сети. Индивидуальные торговые марки для них слишком нескромны. К примеру, Тайвань - один из крупнейших в мире производителей велосипедов, но кто знает тайваньские велосипедные бренды?

Восточных горожан объединяет не идея, а ее отсутствие: пауза, задающая ритм, промежуток, держащий формы. Китайская архитектура оперирует именно понятием "промежутка", значимого отсутствия, позволяющего наращивать модули-секции здания по уже знакомому нам принципу роста живого тела. Но китайцы никогда не рассуждали по этому поводу, словно чуя каким-то инстинктом: чем неприметнее, тем реальнее. А вот японцы, издавна одержимые стремлением зафиксировать взгляд, опредметить отсутствующее и тем, кстати сказать, прославившие себя в мире, не преминули вывести отсюда свою теорию человеческого общения. Японские социологи и управленцы любят трактовать жизнь в категориях "места" ( ба) - пространства взаимной соотнесенности агентов действия, в которой сходятся и физические, и виртуальные, и умственные измерения человеческой жизни. По аналогии с евразийским термином "месторазвитие" японское ба можно назвать "местообщением". Рефлексивность в японской культуре обращена не на тот или иной предмет, а на сам акт сообщительности, по своей природе незавершенный, открытый будущему. Японцы приучены ценить неопределенность в человеческих отношениях и не разменивать его на резонерство. Правда, они полагают, что "знают ритуал", а китайцы просто живут кое-как. Но быть все-таки выше, чем знать...

Рефлексировать над жизнью и впрямь дело пустое. Но, гуляя по Тайбэю, невольно ловишь блики-тени этого небывалого, никогда не бывшего, столь же ископаемого, сколь и воображаемого противопорядка хаоса, обратного движения жизни, возвращающего к истоку времен, к бездне не-схождения Неба и Земли. Успевший побывать и колонией, и метрополией, одновременно периферийный и глобализированный Тайбэй - отличная сцена для dreamscape, пейзажа мечты. От старого китайского Тайбэя, уездного центра, остались ворота и несколько реставрированных зданий, прижатых сверху транспортными эстакадами. Выглядят они, конечно, бутафорски, как и выстроенный неподалеку местный этнографический Диснейленд: действительность в наш постмодернистский век подражает вымыслу. Официальное же лицо тайваньской столицы волею истории определено японским колониальным стилем. Стиль этот примерно так же подходит окраинному китайскому городу, как европейский фрак сидит на японце. В нем шевелится память снов империи - причудливая смесь западных "ампиров", дополненных формой пожарной каланчи и непременными в тропическом городе галереями для пешеходов. Ампир в его третьем-четвертом преломлении расползся и одичал. Эти фальшивые колонны с вычурными капителями, самопальные фризы, немыслимая мешанина орнаментов, невесть откуда и зачем взявшиеся картуши и виньетки, самовольно проросшая на карнизах зелень создают картину почти фантасмагорическую, но совершенно уместную: так даже лучше проникаешься незримой глубиной тени, которой живет восточный город. И не случайно осколки колониального стиля и сегодня прилепляются к стенам элитных домов. Даже деловым тайбэйцам трудно жить без мечты.

Есть в облике города и образ памятной дистанции, связывающей его с китайской метрополией: мавзолей Чан Кайши, созданный в конце 70-х годов прошлого века. Очень удачно найдена форма собственно мемориала: высокое, глухое, пирамидообразное здание под синей крышей с боковыми входами внизу и мемориальным залом наверху, напоминающим пещеру в горе. На стене зала - два изречения генералиссимуса, которые могли бы служить девизом всей китайской цивилизации:

"Смысл жизни - в постоянном продолжении жизни".

"Цель жизни - улучшение качества жизни человечества".

Вокруг мемориала - парк в китайском стиле, а у входа в него высятся два здания Национального Театра, выстроенные по всем правилам классической китайской архитектуры. Задумывалось, надо полагать, как поучительный образец, а сегодня, при полной и, видимо, окончательной оторванности острова от материка, смотрится как ностальгическая химера еще одной империи.

Есть в городе, конечно, деловой центр с аккуратно выстроившимися вдоль широких улиц высокими офисными зданиями из стекла и металла, но без излишних фантазий, с соблюдением меры провинциальной столицы. До последнего времени и небоскреб в городе был всего один. Теперь появился второй, да еще самый высокий в мире. Название у него компьютерное - 101, а форма, как подобает нынче, с глобализованно-локальной - из буддизма взятой - спецификой: очертания гиганта слегка напоминают цветок лотоса.

Бытовой "разговор" Табэя теперь почти всюду заслонен его деловым фасадом. Но достаточно свернуть с проспекта в переулок и пройти полсотни шагов, чтобы снова очутиться в водовороте торжища, слепящего несметными мелочами коммерциализированного быта. Но не эта фамильярная бойкость улицы очаровывает меня в Тайбэе больше всего. Такие торговые кварталы перемежаются маленькими сквериками с газонами, лавочками и детскими площадками. Из толчеи жилого массива на них выходишь, как на веселую поляну посреди лесной чащи: небесный просвет в земных дебрях. Скверики тихи и почти пустынны, разве что сонный старичок притулится с газетой на лавке. Выпавшее из социума пространство для маргиналов: стариков и детей, а по вечерам, должно быть, влюбленных. В таких местах только и начинаешь понимать, какой тайной живет восточный город и почему в его горячечном беге сокрыт безмятежный покой. В этом разрезе истинного пространства сходятся действительное и представленное. Его нельзя выбрать, но можно знать цену этого выбора. Разве восточный город и по своему духу, и исторически не есть союз священства и коммерции?

       
Print version Распечатать