Цымбурский и Шпенглер

Хроника революции

Я благодарен Андрею Окаре за то, что в отклике на смерть Вадима Леонидовича он вновь поставил вопрос о политических убеждениях покойного мыслителя. Вопрос этот мне отнюдь не кажется проходным или случайным. Более того. Вполне можно допустить, что в скором времени вокруг наследия недавно ушедшего от нас ученого разгорятся идейные бои. Цымбурский в нефилологических кругах приобрел известность в первую очередь как геополитик, как создатель оригинальной и явно нетипичной при всеобщей увлеченности евразийством в 1990-е годы концепции «Острова Россия».

Сам выбор геополитики как сферы деятельности в ельцинские годы носил оттенок оппозиционности. Прежде всего, это указывало на нереалистичность и определенную беспреспективность самой задачи, с какой, собственно, и начинался ельцинский режим, государственность радикально реформируемой России — обеспечить за счет сброса территорий окончательное «вхождение страны в Европу». Геополитика – не только евразийская, но и «островная» — как бы привязывала российскую власть и российскую элиту к конкретным географическим границам нашей страны, обращала внимание элит и властей на то очевидное обстоятельство, что с распадом СССР Россия не приблизилась к Европе, но отдалилась от нее.

«Остров Россия», одновременно с признанием этой новой России, являлся вызовом ее элите, не умевшей и не желавшей мыслить геополитически, но сверявшей собственные планы и прожекты не столько с реалиями страны, которой эти элиты и были обязаны своей элитарностью, сколько с сиюминутными интересами. В ряде примыкающих к «Острову России» статей Цымбурский уже вполне четко ставит вопрос о «новой элите» страны, которая вполне спокойно могла бы принять, скажем, проект переноса столицы в Новосибирск — подальше от европейских рубежей, поближе к реальному географическому центру государства.

Цымбурскому отвечали, что в настоящее время цивилизационная идентичность не задается географией. Он парировал этот аргумент, объявляя тех, кто по роду деятельности и интересов выламывается из «географической идентичности», «выбросом России», «антинациональным гражданским обществом». Ему давали понять, что современная элита не ходит по «земле», но парит по «воздуху», что на смену геополитике приходит геоэкономика, а она якобы транснациональна. В ответ он указывал на геополитические основания подлинной «экономики», и национально-цивилизационные основания подлинной «геополитики». В конечном итоге, геополитическая критика «новой элиты» приобретала, со стороны Цымбурского, все более заметную социальную направленность. Он брал под защиту человека глубинки, жителя маленького города, которого психологически, экономически да почти что и физически уничтожает открывшийся для глобальной информационной деревни и закрывшийся для своей собственной страны мегаполис.

Цымбурский стремился к тому, чтобы поддержать то самое движение, которое бы поставило во главу угла интересы глубинной городской России. Не России регионов, каждый из которых пытается самостоятельно, в отрыве от всей страны интегрироваться в глобальный мир, не России-Евразии, копящей силы перед новым имперским рывком на Запад, но России-острова, сознающей, с одной стороны, свою цивилизационную уникальность, и хранящей внутреннюю сплоченность, с другой.

Проблема Путина

Проблема состоит в том, что в путинские годы в системе «власть» и «оппозиция» несколько поменялись акценты.

С одной стороны, полноценной смены элит в стране не произошло. В Кремле находился преемник Бориса Ельцина (что для Цымбурского всегда было очень значимым моментом в его отношении конкретно к фигуре Путина[1]), управление внутренней политикой осуществляли люди, которые спасли бывшего президента от импичмента и вероятного суда. Более того, как в определенной мере справедливо подчеркивает Окара, не слишком сильно изменилась и психология правящей элиты, особенно той ее части, что контролировала экспорт сырья в Европу.

Между тем, многое все-таки поменялось. Поменялась прежде всего идеология режима. Теперь как раз при власти находились люди, которые говорили о геополитическом и социальном единстве России, о ее уникальности и независимости, о необходимости противодействовать как вызовам извне, так и аппетитам «оффшорной аристократии». Внешняя политика Россия, хотя и не без проблем, но, в конце концов, сдвинулась в том направлении, которое настойчиво рекомендовал Цымбурский в статье «Геополитика для евразийской Атлантиды». Она вполне зримо эволюционировала в сторону холодного оборонительного союза России с другими континентальными центрами Евразии с целью общего контроля над лимитрофными территориями и противодействия закреплению на этих пространствах США и их союзников.

У геополитики Цымбурского и в путинские годы еще годы еще оставался «оппозиционный» потенциал, но, следует сказать со всей определенностью, он заметно слабел. В первую очередь по причине того, что теперь именно в оппозиционных гостиных толпились те интеллектуалы, которые не уставали твердить о том, что Россия как целостная индустриальная держава не имеет перспектив, что российский Остров оторвался от магистрального пути мировой цивилизации, и выход из тупика — исключительно на пути «возвращения в Европу», пускай даже ценой «сброса» новых территорий и опустошения глубинки. Было очевидно, что таких людей в оппозиции если не большинство, то именно они задают в ней тон, именно они произносят те слова, которые не решаются сказать их более осторожные соратники.

Я думаю, страшная болезнь и связанные с ней обстоятельства во многом избавили Вадима Леонидовича от мучительного выбора в пользу или против власти. Он позволил себе в самом конце жизни этот выбор просто не делать. Последнее, что я слышал из его уст о «путинщине» было следующее: этот режим плох, все имеющиеся ему альтернативы в настоящее время еще хуже. Я был вполне готов согласиться с этим выводом.

Однако этой констатацией нельзя ограничиться. Не видя конкретно политической альтернативы существующему положению вещей в России, Цымбурский безусловно задумывался об альтернативе исторической. Протестный потенциал не ушел из его теоретических размышлений. Не став оппозиционером, он, безусловно, не превратился и в конформиста. Другое дело, что свои претензии к положению вещей в собственной стране он уже затруднялся высказывать на языке геополитики. Не случайно он все больше отдалялся от геополитической тематики (и даже так и не смог представить к защите докторской монографию «Морфология российской геополитики») и все больше сосредотачивался на размышлении о своем времени. На том, что он сам называл «хронополитикой российской цивилизации». Только в этой сфере он уже не претендовал на сугубую оригинальность, видя себя и свои труды скромным продолжением идей автора «Заката Европы», «великого Освальда», по определению самого Вадима Леонидовича.

Поэтому для того, чтобы четко представить себе политическое мировоззрение Цымбурского во всей его полноте, невозможно обойти стороной и увлечение автора «Острова России» творчеством немецкого философа.

Загадка второго тома

Освальд Шпенглер – философ, в принципе не чуждый русской мысли. Последний сборник русской идеалистической философии в советские годы был посвящен именно историософии «Заката Европы». Принято считать, что знаменитый «философский пароход» 1922 года был во многом спровоцирован жесткой реакцией большевистских вождей на маленькую книгу «Освальд Шпенглер и закат Европы» с участием Степуна, Бердяева и Франка. В 1960-е московская интеллигенция зачитывалась статьей Сергея Аверинцева о Шпенглере в журнале «Вопросы литературы»[2] и его же язвительными комментариями к ДСП-шному переводу фрагментов второго тома шпенглеровского бестселлера, в которых почтенный византолог остроумно громил взгляды автора «Заката Европы» на христианство. Наконец, важным интеллектуальным событием конца перестройки стал выход первого тома «Заката Европы» в переводе Карена Свасьяна с его же фундаментальным предисловием к этой книге[3].

Следует сказать, что Цымбурскому было крайне антипатично то отношение к Шпенглеру, которое сложилось в кругах русской (да и не только русской) интеллигенции, от Бердяева до Свасьяна включительно. Цымбурский был совершенно равнодушен к Шпенглеру — интеллектуальному художнику, мыслителю, оказавшемуся способным проникнуть в «душу» античной культуры и блестяще описать «судьбу» своей собственной западной, или как он говорил, фаустовской культуры. Его также не особенно волновал Шпенглер как политик, консервативный революционер, апологет «пруссачества» и «социализма», империалист и противник «желтой расы».

Следуя за Шпенглером в его выделении России как отдельной цивилизации, вырастающей в тени Запада, однако, развивающейся согласно своим внутренним ритмам, Цымбурский, тем не менее, постоянно спорил со своим любимым мыслителем по поводу характеристики этой цивилизации. Автор «Острова Россия» отказывался считать основным «гештальтом», образом или «прасимволом», России ненависть к «городу» и «городской культуре».

По Шпенглеру, русские – как якобы жители одной большой «сибирской равнины», увлеченные равнинным, лесо-степным, размахом испытывают чувство глубокого отвращения к городу, занесенному в их равнины петровским вестернизационным проектом. Большевизм, согласно «Закату Европы», это и есть вырвавшаяся наружу ненависть равнинного человека к городу. А поскольку в городе, как подчеркивал Шпенглер, фактически и протекает мировая история, то русский большевизм, в его представлении, и Россия в целом представали силами, враждебными истории и цивилизации как таковой. Весь этот комплекс воззрений немецкого философа на Россию был Цымбурскому глубоко чужд, и опровержению этих взглядов он посвятил немало места в своей книге 2007 года «Остров Россия»[4]. Согласно Цымбурскому, большевизм – это революция «городского человека» против отжившего аграрно-сословного уклада, и эта революция описывается ученым в шпенглеровских терминах (о чем позже).

Итак, ни одна из знакомых отечественному читателю ипостасей Шпенглера Цымбурскому не была особенно близка. Шпенглер привлекал его в первую очередь как автор оригинальной социологической концепции, как создатель теории развития обществ, альтернативной как марксизму, так и либеральному эволюционизму. Проще говоря, его привлекал Шпенглер не первого, а второго тома своего исторического бестселлера. Цымбурский неоднократно говорил о том, что предпочитает второй том «Заката» первому, что в несколько запутанных (и, сразу признаемся, едва ли научных при самом широком понимании слова «наука») рассуждениях о «городе», «существовании и бодрствовании», «духе и деньгах» он видит основание полноценной теории социальной динамики. Именно этот несколько эзотерический и вообще мало кому интересный Шпенглер второго тома периодически возникал на страницах поздних статей Цымбурского. Именно на этого почти забытого Шпенглера философ постоянно ссылался в своих устных выступлениях, что, кстати, неизменно вызывало затруднения в их восприятии аудиторией, как правило, не осведомленной о содержании второго тома знаменитой работы.

Второй том Шпенглера, нелюбимый пасынок заслуженной славы первого тома, представляет собой во многом тот мир, в котором мыслил себя Вадим Цымбурский. На соответствие с предложенной Шпенглером схемой он пробовал различные эпизоды как древней, так и самой новейшей истории. И чтобы досконально разобраться во взгляде Цымбурского на политические события современности, невозможно избежать краткого анализа указанных Шпенглером «всемирно-исторических перспектив». Напомню, именно так в переводе на русский звучит называние второго тома «Заката Европы».

«Партия жизни» и «партия ценностей»

Два тома «Заката Европы» представляют собой два разных интеллектуальных романа, со своим особым прологом, со своими действующими лицами, своим сюжетом, но с одним конечным выводом.

Сюжет первого тома известен всем знатокам мировой философии: это роман о Западе, о «высокой культуре», не осознававшей до последнего момента своей истории собственного предназначения. Эта культура грезила и продолжает грезить о том, что ее высшая цель – охватить с помощью науки и художественного творчества мир прошлого, воскресить античность, найти для своего вечно стремящегося куда-то вдаль духа отдохновение в гармоничном общественном устройстве. И только мысль последних великих представителей этой культуры открывает страшную истину – что гармония в жизни недостижима, что античность всегда была и будет чужда фаустовскому (читай германскому) уму Запада, что звездный час великой науки и великого искусства остался в прошлом и вернуть его невозможно. И тогда, отчасти при помощи самого Шпенглера, усталый духовно, но еще полный какой-то неизрасходованной энергетикой Запад вдруг осознает, в чем состояло его подлинное предназначение — в самоосуществлении «воли к власти», иными словами — в подавлении природы с помощью техники и мировом господстве.

Запад ошибался, видя бесконечно удаляющуюся цель своих фаустовских поисков в прошлом или в будущем, эта цель – в настоящем, в присущей Западу и уникальной по отношению ко всем иным «высоким культурам» способности (и желании) удержать мировую власть. Поэтому Шпенглер после выхода первого тома в 1918 года вполне справедливо отбивался от обвинений в «пессимизме», какой же я пессимист – отвечал он, просто я считаю, что Западу уже не стоит ждать нового Гете, ему стоит готовиться к приходу нового Цезаря.

Новый Цезарь появляется и в финале второго тома «Заката Европы», однако его приход венчает рассказ о несколько других событиях. Прежде чем излагать последовательно эти события, нужно отметить некоторое противоречие в выводах каждого из двух томов. Всем известно, что в первом томе Шпенглер назвал античную культуру «аполллонической»: внутренним образом этой культуры, по мнению немецкого ученого, является восприятие в качестве эталона реальности очерченного конкретными параметрами геометрического тела. Отсюда – геометрия Эвклида, идеи-числа Пифагора-Платона, маленькие, отделенные от остальной страны города-государства по берегам Средиземноморья, любовь к скульптуре и т.д. Во втором томе душа античности как бы раздваивается: наряду с «аполлонической», гомеровской, культурой обнаруживается и другая, явно ей враждебная, «орфическая». Прекрасное тело вступает в противоборство с бессмертной душой, мысль о существовании которой в античности как то не очень предполагались концепцией первого тома.

Интеллектуальный роман второго тома начинается с постулирования внутри истории человеческого рода (а то и ранее этой истории), равно как в истории каждой из «высоких культур», двух душ, двух потенциально враждебных друг другу начал. Шпенглер дает им множество характеристик, которые иногда скорее уводят от понимания того, что он хочет сказать на самом деле. Он называет одну душу растительной, а другую — животной. Потом обнаруживается, что растительную душу отличает начало существования, тогда как животную – начало бодрствования. Одну выделяет тотем, другую – табу.

Вся эта схема становится понятной только, когда Шпенглер приступает к разговору о возникновении аграрных обществ. Тогда выясняется, что речь идет о некоем роде «пра-сословиях», сословии рыцарском и сословии духовном.

Рыцарское сословие есть сословие по своему истоку, как это не прозвучит странно, растительное. С растительным началом его связывает привязанность к земле, к месту своего происхождения, к тотему и роду. Задача этого сословия — голое существование, продолжение себя в потомстве, но, конечно, и «воля к власти». В своей последней статье о сборнике «Вехи» Цымбурский, примеряя схему Шпенглера на исторический путь России, очень точно, и прямо в духе столь любимого Шпенглером Ницше[5], называет эту силу, это пра-сословие, «партией жизни». У этой рыцарской «партии» нет в мире никаких иных целей и задач, кроме укрепления своей власти и продолжения рода, продолжения жизни ради жизни. И именно этому, принципиально вне-ценностному началу суждено господствовать над остальным человечеством в течение всей долгой аграрной эпохи, вплоть до подъема городов и того момента, который Цымбурский загадочно обозначил понятием «городской революции».

Между тем, у «партии жизни» с самого начала человеческой истории обнаруживается загадочный конкурент — это сила сознания, бодрствования, не власти над жизнью, но отчуждения от нее, ее критики с точки зрения каких-то вне жизненных, отвлеченных от плоти и крови «ценностей». Цымбурский так и отчеканил в последней статье — «партия ценностей». Для Ницше вся эта ненавидимая им «партия ценностей» — исключительно продукт «революции рабов», тех, кто по вполне естественным причинам имел основание быть недовольным властью властвующих – то есть безраздельным господством «партии жизни». Говоря на языке почему-то столь популярной сегодня в политологических дискуссиях зоологии, по Ницше, весь ценностный мир — исключительно продукт восстания бета-самцов против альфа-самцов. Восстания по несколько загадочным (и у Ницше так до конца и не проясненным) обстоятельствам увенчавшегося победой.

По Шпенглеру — все обстоит несколько сложнее. «Партия ценностей» — это не партия рабов, рабы, равно как и выпавшие из истории крестьяне в игре вообще не участвуют[6], «партия ценностей» — это скорее монашество и духовенство. На средневековом Западе члены «партии ценностей» уходили в монашеские ордена, в древней Греции они выступали в «орфические», а затем «пифагорейские» братства. А в мире ислама именно представители этого пра-сословия в конечном итоге и породили из своей среды пророка Мухаммеда.

В отличие от тех идей, которые развивали на Западе последователи Юлиуса Эволы, а у нас, пожалуй, Гейдар Джемаль, Шпенглер отнюдь не считал «партию жизни» исключительно воинами, а «партию ценностей» — жрецами-созерцателями, уклоняющимися от деятельной жизни и воинской повинности. Смысл – не в этом. Представителями этой второй партии являются, по Шпенглеру, Мухаммед и Кромвель – уж воины из воинов. «Партия ценностей» отказывается не от войны, но от признания «жизни как жизни», вне обязательной сцепки с цементирующими реальность, но и ограничивающими, табуирующими ее моральными и религиозными ценностями. «Партия ценностей» - отнюдь не бета-самцы, но враждебная «жизни просто как жизни» контрэлита — контрэлита, до поры до времени уединенная в монастырях и соборах и напряженно ждущая своего часа X.

Государство после городской революции

Этот час X и есть «городская революция». В этот момент происходит чтото такое, что выводит «партию ценностей» из уединения, ее представители порывают со своим «сословным» заточением, затем в течение очень короткого времени они вырывают лидерство у уже выродившейся к этому времени «партии жизни» и перестраивают все общество под себя.

Во втором томе «Заката Европы» эта знаменательная минута истории цивилизаций обозначена как эпоха Пифагора, Мухаммеда, Кромвеля (Цымбурский считал необходимым прибавить — и Ленина). Это эпоха, когда дух, точнее люди, выступающие от имени идей и ценностей, отказываются от пассивного неучастия в жизни и силой вырывают власть у тех, кто полагает господство своей наследственной привилегией. Пифагорейцы уничтожают «утопающий в роскоши» Сибарис, ведомые Мухаммедом арабы побеждают курейшитскую знать Мекки, пуритане Кромвеля после победы над кавалерами устанавливают на «туманном Альбионе» «республику святых».

Цымбурский доказывал вопреки Шпенглеру, что большевизм представляет собой аналогичное явление — религиозный переворот «партии ценностей» против вырождающейся аристократической «партии жизни». Любопытно, что уже в неоднократно цитируемой мной последней статье покойного философа о «Вехах» осторожно подчеркивается происхождение нигилистов из провинциального духовенства. В беседе, на основе которой была создана эта статья, одобренная автором, Цымбурский более настойчиво отмечал приоритетную роль выходцев из духовного сословия при формировании русской «партии ценностей». Низы и даже верхи дворянства были захвачены протестной энергией, которой были преисполнены увлекшиеся политической борьбой выпускники церковно-приходских школ. Духовное происхождение Чернышевского, Добролюбова, Благосветлова, через поколение, и Владимира Соловьева подтверждало шпенглеровскую идею о том, что изначально вызов привилегированному рыцарскому сословию бросают выходцы из сословия духовного: бывший монах Лютер, попович Чернышевский и т.д.

Очень важно зафиксировать этот момент «городской революции» именно в понимании Шпенглера — революция горожан, Реформация в расширительной терминологии русского мыслителя, — это вообще первый и последний момент в истории «высокой культуры», когда «партия ценностей» действует на сцене истории открыто и самостоятельно. С подъемом городов это положение заканчивается — оба сословия оттесняются от политической жизни национальным государством, в котором начинают доминировать две буржуазные партии — партия денег и партия духа. Обе партии во многом отщепляются от двух конкурирующих сословий: деньги – новый, городской, символ той же самой «воли к власти», дух, в смысле «городская интеллигенция», представляет собой обмирщенное, секуляризированное духовенство. Сословия сопротивляются — и это сопротивление закреплено в историософии второго тома термином «фронда» (его довольно часто использовал Цымбурский при характеристике либеральной оппозиции путинскому режиму[7]). Между тем, социальная мясорубка города берет свое — и в конце концов, в ходе той или иной комбинации, сословия отступают на задний план. Иногда им удается одержать временную победу (и такой победой Шпенглер считает английскую буржуазную революцию XVII века) — в этом случае они позволяют обществу удерживать форму, которая безнадежно рушится в ситуации бескомпромиссного торжества третьего сословия — оппозиционного любой политической форме как таковой.

И все же, по Шпенглеру, все пути буржуазного (в широком смысле – вслед за выдающимся немецким антиковедом Эдуардом Мейером Шпенглер, вопреки Веберу и Марксу, усматривал признаки капитализма в хозяйственной жизни Римской республики рубежа тысячелетий) общества приводят к одному исходу — тотальной власти денег. Деньги порабощают государство, безнадежно коррумпируют парламентаризм, свободную прессу, они ставят себе на службу интеллигенцию. И либерализм, и враждебный ему социализм начинают просто работать на биржу, банки и их интересы. «С помощью денег демократия, — пишет Шпенглер, — уничтожает саму себя — после того, как деньги уничтожили дух».

Немецкий философ отнюдь не преисполнен, кстати, какого-то обличительного пафоса в отношении «власти денег», если кто и вызывает у него сочувствие, так это русские, якобы страстно ненавидящие «Мамону» и потому фатально не приспособленные к капиталистической цивилизации. Всякие социалистические попытки ограничить власть капитала выглядят для Шпенглера практически столь же несостоятельными, как и моралистические инвективы стоицизма в адрес развращенного римского общества. И вот тут Шпенглер делает свой финальный ход: «именно вследствие того, что рассеялись все грезы насчет какой бы то ни было возможности улучшения действительности с помощью идей какого-нибудь Зенона или Маркса и люди выучились-таки тому, что в сфере действительности одна воля к власти может быть ниспровергнута лишь другой такой же <…> в конце концов пробуждается глубокая страсть ко всему, то еще живет старинной, благородной традицией. Капиталистическая экономика опротивела всем до отвращения. Возникает надежда на спасение, которое придет откуда-то со стороны, упование, связываемое с тоном чести и рыцарственности, внутреннего аристократизма, самоотверженности и долга» (выделение жирным мое — Б.М.).

Судьба «высокой культуры» достигает своего решающего часа. Тотальная дискредитация элиты денег открывает путь последнему властелину культуры, а случае приготовившейся к захвату всего мира фаустовской цивилизации — властелину всего человечества, который, попирая дух, закон и справедливость, утвердит одну последнюю и верховную истину, которая уготована природой человечеству — безграничную «волю к власти». «Партия жизни» вновь поднимается на подмостки истории и завершает своим нежданным появлением затянувшийся спектакль.

История сбрасывает маски

Не правда ли, финальные пассажи «Заката Европы», написанные в преддверии кризиса капитализма начала 1930-х, звучат еще более актуально сегодня. Когда, с одной стороны, всем и в самом деле «опротивела капиталистическая экономика», а с другой — действительно «рассеялись грезы о возможности улучшить действительность» с помощью Маркса. И, судя по всему, выход из тупика будет обнаружен именно в том направлении, в каком указывал Шпенглер — в утверждении или, скажем осторожнее, попытке утверждения в ситуации экономического хаоса некой новой глобальной власти, власти тех сил, которые волю к власти сохранили. Таковых сил в настоящее время немного, но было бы ошибкой признать, что их нет совсем — и нельзя исключать, что эти силы представляют собой в том числе и разнообразные осколки аристократических домов Европы, которые еще вполне могут возвести на «трон» какого-нибудь «глобального императора». Впрочем, мы здесь вступаем в область своего рода «эсхатологической конспирологии», не чуждой самому Цымбурскому, но на данном этапе изложения уводящей нас в сторону. Останемся пока в сфере философии истории.

И вот теперь нам нужно оговорить одно очень важное обстоятельство, касающееся конкретно Шпенглера. Автор «Заката Европы», как и почитаемый им Ницше, был «философом жизни». Сейчас нет смысла прилагать академическую справку о том, чем была эта философия, тем более эта справка не очень-то много нам и даст для осознания чудовищности того вывода, к которому приходит автор «Заката Европы». Дело в том, что эта самая «философия жизни» — во многом представляла собой бунт разума, совести, интеллекта против самих себя. Германские «философы жизни» провозгласили, что истина, справедливость, благо: все это в лучшем случае побочные последствия витальных выплесков. А в худшем — вообще помехи для ее нормального цветения жизни. Понятие «жизнь» не надо понимать слишком романтически, жизнь в понимании «философов жизни» – это когда сильное животное поедает слабое, и этому естественному процессу в человеческом обществе препятствуют неизвестно откуда взявшиеся мораль и справедливость. Вывод «философии жизни» в ее наиболее радикальной, ницшеанской, версии известен — пусть идут к черту истина и добро, и пусть сильный насладится поеданием слабого. Да не истощится на Земле великая «воля к власти»!

Осторожный Шпенглер на самом деле хочет ровно того же самого — окончательного торжества в истории «партии жизни» без всяких поползновений более низких по отношению к голому существованию начал — то есть истины, морали и справедливости — оспорить его доминирование. «Всемирная история — это всемирный суд: — читаем мы в финале второго тома «Заката Европы» — она всегда принимала сторону более сильной, более полной, более уверенной в себе жизни; «принимала сторону» в том смысле, что давала ей право на существование вне зависимости от того, была ли та права с точки зрения бодрствования, и она всегда приносила истину и справедливость в жертву силе и расе, приговаривала к смерти тех людей и те народы, которым истина была важнее деяний, а справедливость важнее власти. <…> Яркое, богатое образами бодрствование снова уходит вглубь, становясь на безмолвную службу существованию». Оторванная от народной почвы космополитическая интеллигенция, эти выродившиеся в веках наследники Пифагора и Кромвеля, Мухаммеда и, вероятно, Ленина в уже предрешенном финале истории безмолвно сгибают свою выю перед новым Цезарем, легко принимающим безграничную власть над миром просто потому, что он желает властвовать.

Шпенглеру, как мы говорили, хватает такта в отличие от Ницше не унижать поверженный дух, не подвергать его публичному осмеянию — но такт немецкого историка не должен вводит читателя в заблуждение. Именно «городская революция», восстание ценностей против жизни, согласно схеме второго тома, представляет собой историческое грехопадение. И, вероятно, искупление этого грехопадения будет составлять смысл бесконечно долгого периода постистории, который наступит после того, как новый цезаризм сломает хребет коррумпированной деньгами республике. «Бодрствование» будет поставлено на службу «существованию», «ценности» посрамлены перед новым и окончательным торжеством «жизни» и власти.

Допустим, что Шпенглеру удалось выявить и описать подлинные «всемирно-исторические перспективы» — сегодняшний коллапс мировой экономики и, как следствие, мировой политики, позволяет согласиться с тем, что человечество рано или поздно свернет к чему-то подобному. И все же, наверное, не будет большой натяжкой считать, что в мире существует немало людей, по самым разнообразным причинам относящих себя скорее к «партии ценностей», чем к «партии жизни». Людей, не готовых «склонить выю» перед силой просто за то, что она сила. И эта неготовность обусловлена самыми различными моральными, психологическими, наконец, религиозными мотивами. Существует ли для этих людей в исторической схеме Шпенглера хоть какая-то мельчайшая, слабая надежда если не на победу, то на сохранение чувства собственного достоинства?

Да, и эта надежда может быть связана только с Россией…

Власть, освободившаяся от совести

Прежде чем продвигаться в нашем интеллектуальном расследовании дальше, нужно сделать ряд оговорок. Последние строки предшествующей части могли создать несколько ложное ощущение, что Цымбурский мыслил триумф «партии жизни» исключительно как некое внешнее обстоятельство, к России непосредственным образом не относящееся. На самом деле, конечно, прийти к мысли о существовании обоих «партий» философу помогли исключительно российские реалии, а именно — положение интеллектуала в обществе в постсоветское время. Проблема заключалась даже не в падении статуса академического работника в экономическом, так сказать, аспекте его существования, хотя лично для Цымбурского данное падение имело весьма ощутимые последствия. Жесткость всей ситуации определялась полным нежеланием ельцинской власти и окормляемой ею элиты хоть как-то ценностно самоопределяться по отношению к не попавшему в элиту населению.

Либеральная элита говорила следующее — победивший, урвавший кусок пирога прав лишь потому, что он более силен, более жизнеспособен, более приспособлен к ситуации реального мира (под «реальным миром» понимался, естественно, «дикий рынок»). Если интеллигент начинал выдвигать к элите какие-то ценностные претензии, то он автоматически зачислялся в разряд лузеров, неудачников, тех, кто по самым различным качествам не вышел в победители. В общем, эта идеология бодро шествовала по России всю ельцинскую, а затем всю раннепутинскую эпоху, покуда она не нарвалась на стихийный бунт «неудачников», пенсионеров, недовольных монетизацией их льгот. Сразу после этого победители стали несколько стесняться своих побед.

Цымбурский с помощью Шпенглера сумел увидеть в нашей доморощенной философии «жизни» нечто большее, чем заурядную спесь «ловцов удачи» на поле рыночного беспредела – а именно некую внятно сформулированную претензию «власти» и «господства» сбросить себя обручи сковывающих их ценностей – причем ценностей самых разных: либеральных, социалистических, наконец, национальных. Не случайно, в то самое время, когда богатство и власть уверенно заявляли о своих правах, интеллектуалы стали рассуждать о конце Нового времени, о совершившемся в мире переходе к постмодерну, короче, о том, что «новой жизни» давно пора забыть о «старых ценностях», а поскольку ценностей «новых», постмодернистских еще не придумано, то следует позабыть и об идеальном мире как таковом. И, по-видимому, вспомнить о завете Телемской обители: «все позволено».

Второе уточнение. Может создаться ошибочное впечатление, что партия «ценностей» - это некий крипто-либерализм, тогда как партия «жизни», как раз напротив, нечто авторитарное или даже тоталитарное. А может сложиться и обратное мнение. Но на самом деле, речь идет о гораздо более глубинной для цивилизационной эволюции развилке, чем вопрос о либерализме и его конкурентах. Ни Кромвель, ни Мухаммед, ни тем более Ленин не устанавливали демократии, Цымбурский и сам был менее всего озабочен либерализацией России. С его точки зрения, либерализм, равно как и консерватизм, — своего рода верхушечные идеологии, и то положительное, и то отрицательное, что они могут с собой принести, обусловлены цивилизационной ситуацией, в какой они появляются. Если либерализм торжествует вслед за «городской революцией», он подчеркивает право каждого человека, каждого гражданина судить власть, проверять ее на совместимость с теми ценностями, которые данное сообщество считает приоритетными. Если либерализм венчает собой провал «городской революции», а это как раз и произошло, согласно Цымбурскому, в начале 1990-х в нашем Отечестве, тогда свобода неизбежно сведется к праву власти властвовать, праву правящего сословия не нести никакой ответственности перед большей частью населения своей собственной страны.

Цымбурский очень ясно сознавал духовные приоритеты своего собственного интеллектуального сословия. Это сословие, конечно, не симпатизировало коммунизму и в целом крайне отрицательно относилось к тому режиму, который существовал в России до 1987 года. И тем не менее наиболее умные представители этого сословия понимали, что с гибелью коммунизма они очень многое потеряли – причем, не только в деньгах и в общественном статусе. Власть до 1991 года была какой угодно, она была тиранической, тоталитарной, замшелой – но она не была «бессовестной». Власть не считала, что имеет право на власть только потому, что она — власть, потому что ее представляют наиболее сильные или приспособленные к господству человеческие особи обоих полов. Брежнев был каким угодно правителем: глупым, смешным, авторитарным, но он, разумеется, не считал себя вправе властвовать только потому, что ниспроверг всех своих соперников и оказался самым сильным среди них. И именно поэтому его режим, равно как и режим других коммунистических руководителей, был крайне чуток к любой интеллектуальной критике – власть могла уничтожить интеллектуала, но она не воспринимала его как малозначительную, презренную в сущности фигуру.

Но постсоветская власть мыслила себя совсем иначе, на ранних этапах она вообще не задумывалась о том, почему власть принадлежит ей, а не кому-либо еще. И не случайно сразу как только она начала об этом задумываться – эта власть немедленно начала тяготеть к какой-то крипто-сословности. Помнится, недавнему участнику избирательной гонки в городе Сочи уже было поручено придать официальный статус семье Романовых, казалось еще немного в конце 1990-х, и все руководители газовых и нефтяных концернов потянутся к дворянским титулам. Господство партии «жизни» на глазах обретало отчетливые политические формы, пускай в ее рядах было не так много подлинных наследников земельной аристократии.

Именно в этот момент Цымбурский и обращается к Шпенглеру, с тем, чтобы, переосмыслив его идею «городской революции», обнаружить выход для себя, своего сословия, для России в целом, да, пожалуй, и для всего человечества. Прочтение и перосмысление Шпенглера явилось для автора «Острова России» своего рода «азартной игрой с дьяволом» с целью доказать, что России – несмотря на все слишком очевидные реалии посткоммунизма, – а вместе с ней и всей истории человечества, уготована иная судьба, что дух, совершив обманный маневр, все-таки восторжествует над голой силой и властью, освободившейся от совести.

Как дважды войти в одну реку

Чтобы оценить эту рискованную интеллектуальную игру Цымбурского со Шпенглером и со своим временем, нужно принять во внимание два момента. Во-первых, Цымбурский очень серьезно относился к хронологическим таблицам, приведенным в конце первого тома «Заката Европы». Вслед за немецким историософом он считал, что из всех существующих на сегодняшний день цивилизаций лишь Запад еще только клонится к своему закату, другие цивилизации свой закат уже пережили – поэтому ничего творческого – в социальном отношении - они родить уже не способны. Существует лишь одна цивилизация (Цымбурский делал определенные оговорки по этому поводу относительно Латинской Америки), которая несколько запоздала к приближающемуся финалу истории. Это — Россия.

Возникновение российской цивилизации Цымбурский относил к XV веку, ко времени укрепления Московского государства и возникновения ее особой «сакральной вертикали» - идеи Руси как «Третьего Рима». «Сакральная вертикаль» - это сознание властью, окаймляющей собой определенную землю, своей особой избранности. В России это сознание рождается с монаха Филофея, который увидел Русь последним островком подлинного христианства, окруженным океаном неверия. Запад как отдельная «высокая культура», по Шпенглеру, возник примерно в 1000-1100 году. Поэтому, согласно шпенглеровской хронологии, российская история отстоит от западной примерно на четыре столетия. Выходит, сейчас мы переживаем свой XVII век – отсюда все усилия наших властей укрепить национальное государство в противостоянии антигосударственной и антимодернистской (но при этом считающей себя «постмодернистской») «либеральной фронде».

Интересно, однако, не это несколько механическое сопоставление XXI века с XVII, а то, что в отличие от Запада, по мнению Цымбурского, мы живем в ситуации не победившей, а фрустрированной Реформации. Что это значит реально? Реально это значит, что тот набор обязательств, которыми победившая в 1917 году «партия ценностей» обложила власть, провалился. Если Брежнев с Хрущевым обосновывали свою власть, условно говоря, «служением коммунизму», то Ельцин уже фактически ничем ее не обосновывал, воспринимая себя на заключительном этапе своего правления просто как царя, «царя Бориса». И челядь всячески ему в этом подыгрывала. Да, лично для Ельцина «шапка Мономаха оказалась тяжела», но ведь сама по себе игра в царя первого демократически избранного была далеко не случайной — она соответствовала каким-то установкам народного сознания, да, вероятно, и не только народного. Помню, какое впечатление на нас с Цымбурским произвел цикл работ двух известных политологов, которые на полном серьезе доказывали насущную потребность либеральной России… в институте боярства. Под «боярами», впрочем, понимались руководители разного рода институтов и центров, питающихся за счет западных грантов.

Люди ельцинской России не ощущали, что являются своего рода винтиками в руках могущественной судьбы, которая их руками, но вопреки их намерениям ведет человечество к той самой точке Омега мировой истории — жертвоприношению «духа» на алтаре «воли к власти».

Второй момент, который следует отметить в философских размышлениях Цымбурского, состоит в том, что он был убежден (и по-моему вполне справедливо), что наша большевистская Реформация закончилась провалом, и возвращения к ней ждать не следует. Русская Реформация выдохлась[8], ее «сакральная вертикаль» уже никогда не возвысится над Россией – и вину за это во многом следует возложить – вслед за «веховцами» - на русскую интеллигенцию, которая провела «городскую революцию», вооружившись крайне ущербной, духовно крайне ограниченной идеологией. Это все равно, говорил Цымбурский, как если бы в Германии XVI века победил не Лютер, а лейденские братья[9]. Едва ли цивилизация, основанная на идеалах лейденских братьев, оказалась бы жизнеспособной и долговечной.

Означает ли неудача русской Реформации, что отныне «дух» должен быть приведен к повиновению «жизни» еще до окончательного разрешения судеб Запада и вместе с ним – всего остального, уже давно пережившего свой срок человечества? Не совсем – и вот здесь Цымбурский обращает внимание на ту эпоху духовной истории Европы, о которой Шпенглер во втором томе «Заката Европы» практически ничего не говорит. Термин «магическая Контрреформация» встречается в книге немецкого историософа один раз и относится исключительно к событиям, происходившим внутри византийской Церкви, которая, по Шпенглеру, являлась всецело произведением магической культуры. Цымбурский обратил внимание, что те события, которые, согласно схеме «Заката Европы», объединяются под общей чертой: «Пифагор, Мухаммед, Кромвель», и которые сам автор «Острова России» свел воедино под общим термином — «городская революция», могут протекать не только в виде радикального удара по прежнему миру со стороны приверженцев «новых ценностей». Они могут происходить также иначе: новая эпоха может прийти в старых одеждах, маскируясь под возвращением к неким забытым идеалам аграрно-сословного времени. Обращаясь не к новой, Реформационной, а к старой «сакральной вертикали». В этом случае мы имеем дело с тем феноменом, который в западной историографии именуется Контрреформацией.

Итак, Реформация оказывается не единственным вариантом религиозной трансформации традиционного общества в условиях «городской революции». Другой выход предлагает Контрреформация — приспособление институтов старого аграрно-сословного общества к новой ситуации, рожденной распадом старых социальных связей. Контрреформация — это эпоха, когда общество судорожно пытается создать «нового человека» с помощью возвращения к старым идеалам. Таковой Контрреформацией было торжество конфуцианства в Китае или же период возникновения религии Бхагавад-гиты в Индии. Согласно Цымбурскому, после краха большевистской «городской революции» Россия обречена на ту или иную версию Контрреформации. Весь вопрос в том, какой она может быть.

В отличие от демократической Реформации, Контрреформация предлагает человеку новой «городской» эпохи частичную реабилитацию авторитета и иерархии. Наиболее неприятным вариантом нашего цивилизационного развития была бы та ситуация, когда верхушка общества отъединялась бы от населения какими-то символическими культурными барьерами — условно говоря, когда правящее сословие выделяло себя за счет приобщенности к ценностям глобального общежития. Наилучшим же вариантом Контрреформации стало бы движение городского класса в союзе с национально-ориентированным предпринимательством, которое могло бы перенастроить «режим на домашние цивилизационные задачи, понимаемые в манере «либерального славянофильства»». Цымбурский в цитируемой статье о «городской революции», а потом еще в целом ряде текстов подробно разбирает возможную программу «русской Контрреформации». Но, главное, может быть, остается недосказанным: именно то, что Контрреформация позволяет вновь связать «партию жизни» некоей ценностной программой, только отсылающей уже не к постимперскому будущему, но к доимперскому прошлому России. Иными словами, к эпохе XVI-XVII веков, еще пронизанной грезами об уединенном от истории Третьем Риме или же об ушедшем под воду граде Китеже.

Мы видим, как органично геополитика сливается у Цымбурского с хронополитикой и вместе с ней с тем, что он вслед за Г.Б. Кремневым называл «гео-апокалиптикой». Идея «острова России» представала в его изложении не только как геополитическая концепция, но прежде всего как возможный лозунг российского контреформационного движения, способного бросить вызов укравшей у него победу в борьбе с большевистской Реформацией «партии жизни». «Дух» должен вновь заявить о своих правах, низвергнув ту силу, которая вышла на сцену российской истории, не дожидаясь законного часа своего появления. Но которая, тем не менее, должна – уже вполне своевременно – восторжествовать в глобальном масштабе. Подтвердив тем самым обоснованность пророчеств монаха Елеазарова монастыря: «Видиши ли, избранниче Божий, яко вся христианская царства потопишася от неверных, токмо единаго государя нашего царство единою благодатию Христовою стоит».

Наступит ли настоящий день?

Цымбурский усматривал какие-то зародыши чаемого им контрреформационного движения в Сергее Глазьеве и его единомышленниках. Лично он с Глазьевым никогда не был знаком (и меня, кстати, всегда поражало, как мог лично Сергей Юрьевич не заметить, не обратить внимания на такого потенциального союзника), но еще со времен первой статьи об «Острове России» Цымбурский неизменно выражал сочувствие его политической линии – консервативной и модернизационной одновременно. В одной из статей Цымбурский дал выразительную формулу этой, по его мнению, подлинно «контререформационной», линии, отсылающей к «сакральной вертикали» Московского царства: «технологическое обновление в ореоле обновления духовного — развитие внутреннего рынка (сочетанием кейнсианских и меркантилистских тактик) — ценностная консолидация власти и граждан при моральном контроле народа над элитами».

Между тем, под Контрреформацию – только альтернативного, имперско-петербургского толка – может мимикрировать и «партия жизни», обретшая себя в современном российском контексте прежде всего в сырьевой олигархии. Эта псевдо-контреформация тоже может апеллировать к ценностям петербургской эпохи для того, чтобы закрепить свое собственное элитное господство и не позволить «городскому классу» добиться ни «технологического обновления», ни «обновления духовного». Решающее столкновение этих двух сил – условного «Глазьева» с условным «Ходорковским» - Цымбурский относил к 2008, к моменту падения мировых цен на энергоносители.

Падение произошло в том же самом году, только не до, а после президентских выборов, и на эти выборы никакого влияние цены на нефть не оказали. Реальность оказалась несколько прозаичнее – с политической сцены были удалены не только Ходорковский, но и Глазьев. Столкновение двух версий Контрреформации оказалось отложено в неопределенное будущее. Что касается сиюминутной политической конъюнктуры, то она Вадима Леонидовича явно не занимала.

Однако уже наша задача состоит в том, чтобы уметь видеть в самых, казалось бы, проходных политических контроверзах фактически ту же кардинальную метафизическую развилку, которую автор «Острова Россия» считал центральным эпизодом эволюции каждой цивилизации. В каждом режиме, за исключением, возможно, только последнего из всех земных режимов, того самого, который окончательно принесет, по убеждению Шпенглера, царство Духа в жертву царству Кесаря, существует та и другая сторона. Неприглядное и бессовестное господство властвующих и пользующихся властью элит — и идеология, делающая режим властвующих легитимным, приемлемым для подданных. Идеологии, разумеется, бывают разные, с неодинаковой способностью убеждать и переубеждать. И, между тем, мы видим, что все чаще людям предлагается выбор не между разными идеологиями, а между «идеологией» и «жизнью» как она есть, между «совестью» власти и радостным освобождением от нее. В 1991 примерно под таким соусом обрушили идеологию коммунистическую, в 1993 — национал-демократическую. Либерализм стал кодовым словом элит, тяготящихся фактически любой идеологией. Но и либерализм сегодня может быть принесен в жертву аппетитам элит, алкающих теперь отнюдь не свободы, но государственной поддержки. И потому сегодня, когда удары «либеральной фронды» оказываются направлены не столько против хищных аппетитов правящего класса, сколько против идеологии, худо бедно связывающей эти аппетиты ссылками на интересы страны и народа, у всякого читателя Шпенглера и Цымбурского должно возникнуть то же самое подозрение: а не совершается ли и сегодня, прямо на наших глазах очередная провокация «партии жизни» в ее стремлении в очередной раз опозорить бунтующий дух. Для того, чтобы, по прямому призыву автора «Заката Европы», обречь на окончательную смерть один из тех «народов, которому истина была важнее деяний, а справедливость важнее власти»[10].

Текст первоначально был опубликован на сайте «Русского обозревателя» (http://www.rus-obr.ru).

* * *

[1] «Уважение к иерархии! Да как бы ни симпатизировать В.В. Путину, можно ли забыть, что по происхождению своей власти он — назначенный преемник узурпатора, разгромившего существовавшее государство» [Цымбурский В.Л. Геополитические и хронополитические работы. 1993-2006. М., РОССПЭН, 2007, с. 173].

[2] Аверинцев С. «Морфология культуры» О. Шпенглера // «Вопросы литературы», 1968, №1.

[3] Свасьян К.А. Освальд Шпенглер и его реквием по Западу // Шпенглер О. Закат Европы. Т. 1: Гештальт и действительность. М.: Мысль, 1993.

[4] « <…> прасимволом оказывается не просто «бескрайняя равнина», а выделенный на ней, отмеченный локус, не отрицающей Великой Горизонтали и даже подчеркивающий ее, то тяготея расточиться в ее протяженности, то выпирая из нее, «торча над нею» и как бы с ней споря, то соединяясь с нею в систему и обретая в этой системе права господствующего средоточия» (Цымбурский В.Л. Геополитические и хронополитические работы. 1993-2006. М., РОССПЭН, 2007, с. 353].

[5] «Та новая партия жизни, которая возьмёт в свои руки величайшую из всех задач - более высокое воспитание человечества и в том числе беспощадное уничтожение всего вырождающегося, и паразитического, сделает возможным на земле преизбыток жизни, из которого должно снова вырасти дионисическое состояние». Это цитата из Ницше, у Шпенглера, заметим, «дионисическое состояние» имеет отношение не столько к «партии жизни», сколько к противостоящей ей партии.

[6] «Великой заслугой Ницше, - пишет Шпенглер, - навсегда останется то, что он первым признал двойственной сущность всякой морали. Своими понятиями «мораль господ» и «мораль рабов» он неверно обозначил факты и слишком однозначно отнес к последней «христианство как таковое», но что явственно и заостренно лежит в основе всех его усмотрений, так это: хороший и плохой - аристократические различия, благой и злой - священнические» (Шпенглер О. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. Том второй. Перевод И.И. Маханькова. М., 2004).

[7] «Здесь возникает закономерный вопрос: почему либералы так ненавидят Путина? Отвечаю: по той же причине, по которой феодальная фронда фрондировала против королевской власти. Как писал в свое время Энгельс, королевская власть защищала феодалов от крестьян и друг от друга, чтобы они друг друга не перерезали, и феодалам это крайне не нравилось. Они бунтовали. Но власть довела дело до конца: кому-то отсекла голову, кого-то посадила и обеспечила контроль феодальной верхушки над жизнью европейских абсолютистских государств на протяжении двух столетий. Путин делает то же самое для квазифеодальной верхушки, рожденной в хаосе 90-х.» (http://archipelag.ru/authors/cimbursky/?library=2470) (выделение жирным мое — Б.М.).

[8] «Большевистское правительство могло произносить нынешнему миру сколько угодно условных «да», веря в жернова времени; но произнеся этому миру безусловное «да», отказавшись от веры в его конечность и бессмертие России по ту сторону «века сего», — большевизм был обречен, обесценив и уронив свою сакральную вертикаль» (Цымбурский В.Л. Остров Россия. Геополитические и хронополитические работы. 1993-2006. М., РОССПЭН, 2007, с. 173 – 174).

[9] ««Вехи» зафиксировали недоделанность, ущемленность и урезанность нашего реформационного сознания. Представьте себе, что реформационная Европа XVI–XVII веков стала бы строиться на идеях «мюнстерской коммуны», лейденских братьев. Можете себя представить, что получилось бы? Чем бы тогда была Европа и была бы она вообще? Веховцы с ужасом констатировали, что наша поднимающаяся Реформация оказалась привязана к, возможно, наименее продуктивной части старой России.»

http://www.russ.ru/pole/Sbornik-o-novom-cheloveke-dlya-novoj-epohi

[10] Шпенглер О. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. Том второй. Всемирно-исторические перспективы. М., 2004, с. 543.

       
Print version Распечатать