Уроки истории для профессионалов универсального

Изучение культурного производства в двадцатом веке разрывалось между двумя влиятельными точками зрения. С одной стороны, властно заявил о себе имманентный подход к культурпродуктам. С другой, на протяжении всего столетия предпринимались отчаянные попытки описания феноменов данного типа с помощью моделей, построенных на представлении о внешних детерминантах культуры.

Имманентный, внутренний подход апеллировал к текстам; внешний - к биографическому, классовому и т.п. контексту. Имманентистские теории так или иначе центрировались, например, на самоценных эстетических объектах, их внимательном чтении и дешифровке, то есть исходили из представления об автономности культурной сферы как о чем-то само собой разумеющемся, как о норме. Концепции, основанные на идее внешних детерминант, перечеркивали, отрицали возможность какой бы то ни было автономии ("Флобер - выразитель чаяний реакционной буржуазии", "г-да Струве и Булгаковы - дипломированные агенты поповщины" и т.п.). При этом имманентный подход не замечал того, что автономия - отнюдь не является "природой" культурного производства, что искусство, литература, наука в течение длительного времени были втянуты в тяжелые "позиционные" бои за свою собственную автономизацию, в длительную историю обретения автономии, результатом которой, собственно говоря, стало появление самих "внутренних", спецификаторских теорий, описывающих данные области - чистого рефлекса социального процесса автономизации.

Внешний подход в свою очередь отказывался фиксировать и соответственно каким-то образом осмыслять очевидную (хотя и отнюдь не простую для рефлексии) автономию науки и культуры. Если имманентисты как бы вытесняли в "бессознательное", предавали забвению процесс, который привел к их собственному появлению, превращали исторические достижения в "природу", то социальные редукционисты мстительно закрывали глаза на автономию интеллектуальной сферы, отказываясь рассматривать данный феномен в качестве самостоятельного социального явления. Если модели первого типа основывались на самодостаточном, замкнутом на себе тексте (становящемся предметом своего рода фетишизации), на автономной текстовой сфере или на концепте "свободного творца", выступающего в качестве своего собственного истока, то вторые - на своеобразной "экспрессионистской" теории, на идее культуры как мистифицированного "выражения" экономики или политики, на представлении о том, что культурная сфера обретает свой подлинный исток и основание в чем-то ином, чем она сама.

Столкновение этих двух точек зрения в российском контексте обладает своей спецификой. Появление в конце десятых - в начале двадцатых годов одной из наиболее влиятельных имманентистских теорий в литературоведении (русская культурная история в значительной степени редуцируется к истории литературы), русского формализма совпало с большевистской революцией и обретением марксизмом статуса государственной идеологии.

Усиление давления политики на культуру и науку ко второй половине двадцатых годов (рубежом можно считать десятилетний юбилей революции, весьма знаменательный 1927 год, который еще ждет своего историка) приводит к тому, что формалисты (в частности Борис Эйхенбаум) обращаются к социологической проблематике, фактически навязанной им официозной критикой (в двадцатых годах в России слово "социология" является прозрачным синонимом марксизма). Однако формалисты пытаются вписать социологическую проблематику в рамки формального метода; перехватив проблему из рук оппонентов, они стремятся выстроить альтернативную социологию культуры, в которой оставалось бы место специфике литературного факта.

Наступление государства на науку приводит к тому, что переписывание изначально спецификаторского проекта становится бессмысленным - советский марксизм открыто заявляет о себе не как о научной позиции, сущестствующей наряду с другими, а как точка зрения государственной власти: официальный марксизм просто вытесняет какую-либо альтернативу и полемику, что непосредственно сказывается на научном пути того или иного ученого. Так например, недавний формалист (занимающий, правда, маргинальное положение внутри формалистской группы, что, впрочем, облегчает ученому приятие "новой веры") Григорий Гуковский становится марксистом (впрочем, в данном случае, следует отметить, что дело обстоит сложнее тривиальной "смены вех", продиктованной желанием приспособиться и выжить, поскольку Гуковскому удается превратить марксизм в творческий, специфически научный инструмент, то есть сохранить известную степень автономии научного знания в ситуации тридцатых годов).

Как бы то ни было, спор имманентистов и редукционистов-социологов в России надолго остается окрашенным в тона политического противостояния борющейся за автономию интеллигенции и стремящегося к тому, чтобы заменить собой любую автономную сферу тотального государства. Отсюда ставший очевидным уже в шестидесятые-семидесятые годы, в славную эпоху советского структурализма парадокс: отстаивание имманентного подхода к культуре и науке (представление о тотальном разрыве между социальной позицией ученого и его собственно научной позицией) достаточно легко прочитывалось в качестве политической, общественной позиции, предполагавшей эмансипацию культурной сферы от власти. Именно из-за того, что в советскую эпоху социологизм был официальной доктриной, советские гуманитарии испытывали острую неприязнь к социальному анализу культурного производства - и даже та "политика автономизации", о которой я упомянул, по сути осталась неотрефлексированной. По этой же самой причине социологические описания культуры в российской науке все еще остаются вполне маргинальными.

Неудивительно поэтому, что наиболее интересные социологические модели разрабатывались западной наукой, не переживавшей подобных фобий (и создавшей еще в тридцатых-сороковых годах ряд выдающихся социоаналитических работ, открыто апеллировавших к марксизму; см. например, тексты Норберта Элиаса). Именно в отсутствии таким образом сложившегося противостояния двух подходов могла появиться социологическая модель, построенная на весьма софистицированной попытке хотя бы отчасти снять этот жесткий разрыв - теория, предложенная наиболее влиятельным французским социологом второй половины двадцатого века Пьером Бурдье.

Одной из важнейших новаций, привнесенных Бурдье в науку, являются концепты "поля" и "капитала". При таком подходе литература, политика и т.п. описываются в качестве автономных пространств, обладающих своим собственным набором ценностей, ставок и возможностей (которые вынужден учитывать любой "свободный творец"), актуальных в той или иной ситуации. На действия "актора", на его возможности заработать тот или иной статус, тот или иной символический капитал, накладывают определенные ограничения социальное происхождение и соответственно приобретенные, инкорпорированные в рамках, скажем, семьи социальные склонности, культурный капитал (полученное образование, навыки и т.п.). При этом символический капитал, приобретенный в одном пространстве, может конвертироваться в символический капитал, инвестированный в другое поле.

Бурдье исходит из подвергаемой проверке и уточнению через многочисленные эмпирические исследования гипотезы об определенных взаимоотношениях, соответствиях между выборами, которые совершает человек в одном поле (скажем, искусства) и в другом (например, политики). Подобный подход позволяет учесть автономность (и не просто учесть, а сделать ее предметом анализа, посмотреть на нее как на "историю", а не "природу") того или иного поля (и проследить логику того или иного итинерария - писателя, политика, ученого и т.д. - как движение и выбор в пространстве, структурированном соотношением позиций) и при этом показать взаимоотношения полей через курсирование тех или иных "акторов" между пространствами. И "циркуляция капиталов", и теория полей с их перманентными выборами и набором позиций, все это размыкает замкнутые миры текстов, превращая, скажем, литературные произведения из самодостаточных эстетических объектов-"вещей" в поступки, нацеленные на приобретение символического капитала, на завоевание позиции, создание новой позиции, ломающей прежнее состояние поля, одним словом, как на действия, логика которых определяется целым (и очень сложным) набором факторов (в число которых входит и понимание субъектом действия того, как устроено поле приложения его усилий).

Теоретические построения Пьера Бурдье оказали колоссальное воздействие на социальные науки во всем мире и породили массу исследований, выполненных учениками и последователями парижского мэтра: тут можно вспомнить работу Жана-Луи Фабиани о статусе философии в Третьей республике, Дарио Гамбони об Одилоне Редоне и литературном мире, монографию Даниель Трюдо, посвященную французским "спорам о языке", или книгу Анны Боскетти о Сартре и его журнальной антрепризе. Именно к этому ряду принадлежит выпущенный "Новым издательством" в "красной" серии замечательный сборник работ видного французского историка Кристофа Шарля.

Шарль счастливо нашел свою проблематику и материал в самом начале своей научной карьеры - и остался верен найденному и по сей день. Основным материалом ученого стала политическая, социальная и культурная история Франции второй половины девятнадцатого века, а проблемой - рождение "интеллектуалов" - не в обыденном смысле слова, а в специфически французском, как особой социальной группы, во многом и надолго определившей политическую и культурную жизнь этой страны.

Одним из важнейших событий, которому посвящен ряд публикаций Шарля, и которое отчетливо находится в центре работ, составивших московский сборник, оказалось дело Дрейфуса. Именно знаменитое дело Дрейфуса (французского офицера-еврея, облыжно обвиненного в государственной измене), расколовшее Францию и мобилизовавшее французское образованное сословие на политическое и этическое действие, оказалось тем событием, в результате которого появилась особая социальная прослойка, взявшая на себя право и обязанность корректировать работу демократической политической машины: писатели и университетские профессора, добившиеся определенного символического капитала в своих областях, с успехом попытались конвертировать этот капитал в политическую сферу, сохраняя при этом свою автономию по отношению к политическим партиям.

Как отмечает Шарль, знаменитое выступление Эмиля Золя "Я обвиняю" поставило "под вопрос легитимность политической власти в целом". В этот решающий момент французской социальной истории группа людей умственных профессий приняла на себя обязанность, приписала себе право контроля над профессиональной политикой. В стране, уже пережившей острейший конфликт общества и государства, и создавшей политические институции, обеспечивавшие возможность диалога между властью и социумом, рождается новая общественная группа, добивающаяся особой власти в сфере политики и не принадлежащей к классу политпрофессионалов: интеллектуалы исходили из приоритета "истины", прав человека и т.п., одним словом "универсального" над интересами конкретного, "частного", национального государства. Благодаря завоеванию интеллектуалами в результате борьбы вокруг дела Дрейфуса особого символического капитала и особого группового статуса внутри парламентской демократии создается сегмент публичного пространства, в котором отныне могут вестись дебаты о самих основаниях политического и властного: независимый арбитр, говорящий из места, в котором обитает Истина, Разум, защитит угнетенных и бессловесных и каждому воздаст по заслугам. На сцену выходит прославленный "профессионал универсального" (по выражению Бурдье); отныне только он обладает монополией на объективность.

Сохраняя свою дистанцированность от партийных интересов, интеллектуал конвертирует символический капитал, приобретенный в литературе или философии, в особую разновидность общественной власти, причем апелляция к надпартийному, этическому, универсальному и т.п. как бы ставит его в положение того, кто достиг надисторических, надмирных высот, кто говорит от лица самой истины (или самой Истории) - и следовательно не может быть предметом социологической (или исторической) объективации и дотошного анализа факторов, повлиявших на его свободный выбор.

Иными словами, специфика позиции интеллектуала заключается в том, что он удерживает автономию, достигнутую внутри поля его профессиональной деятельности, даже тогда, когда попадает в сферу общественной борьбы (в пределе пытаясь найти такие "последние" основания этой общественной автономии, которые, казалось бы, уже не могут быть объективированы - впрочем, эта стратегия в полной мере будет реализована во Франции, кажется, только в сороковые годы, с выходом на авансцену "тотального интеллектуала" Жана-Поля Сартра). Профессиональный эксперт в своей области стремится к позиции несколько странного эксперта в политической сфере, подчеркнуто не желающего становится ее профессионалом.

Собственно говоря, именно эти претензии интеллектуалов на пребывание в безвоздушном пространстве истины и свободы, фундирующих его власть, именно это яростное сопротивление объективации и делают столь увлекательной книгу Кристофа Шарля, описывающего ту социальную и историческую реальность, в которой рождается эта социальная группа: анализ позиций тех или иных деятелей в рамках их собственных профессий, их статус и культурный капитал внутри их автономных пространств, соотнесенность позиции, занимаемой "актором" в одном пространстве, с позицией, обретенной им в другом автономном поле, конвертация символических капиталов из одного поля в другое, влияние подчас невероятно запутанной, очень сложно структурированной расстановки сил внутри того или иного поля, влияющей на решения героев книги (например, весьма эффектный анализ обстоятельств выбора, сделанного во время дела Дрейфуса Анатолем Франсом), социальный генезис и итинерарии интеллектуалов и т.д.

Не берусь судить о том, может ли быть у истины история (как полагал Мишель Фуко), а вот у ее глашатаев, у ее профессионалов история теперь есть - захватывающе интересная и очень поучительная.

       
Print version Распечатать