Теоретический театр Вадима Руднева: ходячий текст и трудности перевода

Вадим Руднев. Философия языка и семиотика безумия: Избранные работы. - М.: Издательский дом "Территория будущего", 2007. - 528 с. - (Универсальная библиотека Александра Погорельского).

Вадим Руднев(1) занимает в нашей интеллектуальной культуре особую, весьма индивидуально устроенную нишу. Аннотация к книге представляет его как филолога - доктора филологических наук, философа и психолога. Это - судя по рудневской биографии, им же самим в книге и представленной, - в порядке приобретения им специальностей, нарастания, так сказать, смысловых этажей. По существу же, философа в перечне профессиональных координат автора стоило бы назвать первым: все, что может быть описано филологически (совокупность текстов, и не только художественных) и психо(пато)логически, - подчинено у Руднева задачам философии (исследованию структуры и динамики смыслов), служит для нее материалом. Описано же подобным образом может быть, простите за тавтологию, все: и любой фрагмент реальности, и сама она в целом, по Рудневу, предстают человеку не иначе как текст - под которым, в полном согласии с одними из теоретических предшественников Руднева - структуралистами, способно быть понято - и в качестве такового систематически описано и строго смоделировано - в буквальном смысле все, что угодно. "Текст есть всегда, даже когда кажется, что его не только нет, но и в принципе быть не может. Тексты - это все, что мы имеем в жизни"(2).

В свете этого любое проявление человеческой натуры - особенно, стоит добавить, патологическое (в силу его большей заостренности, выпуклости, характерности, читай - информативности) - может, а в некотором смысле и должно быть воспринято как элемент языка. Высказыванием является - и, следственно, имеет языковую структуру - все, включая отсутствие высказывания и даже намерения такового: "<...> если спросить убитого горем отца, у которого погибла дочь, что он чувствует, он может это выразить каким-то горестным жестом или полной неподвижностью, окаменевшей мимикой, вообще ничего не ответить, но это отсутствие реакции все равно будет реакцией"(3).

Единственный язык для описаний так называемой нормы - это язык отклонений от нее, то есть патологий, то есть, выражаясь обыденным языком, "безумия". Потому-то безумие и представляет собой привилегированный предмет исследований: в известном смысле для Руднева анализ безумия - это магистральный путь к постижению сущности культуры вообще.

Философия Руднева (а то, что у него есть цельная философия, - несомненно) вполне может быть названа интеллектуальным итогом ХХ века, будучи результатом синтеза двух - пожалуй, ведущих - интеллектуальных тенденций этого столетия (точнее, его первой половины и середины, с долгими отзвуками во всю вторую его половину): философии языка (понимаемой как моделирование процессов самого разного рода по типу языковых) и психоанализа.

Свою теоретическую родословную Руднев сам обозначает во введении к книге. Предлагаемую концепцию он называет психосемиотикой(4), признавая эту последнюю "продолжением и развитием психоанализа"(5), тем более что, по его убеждению, психоанализ всегда и был не чем иным, как психосемиотикой(6).

В сущности, теоретические доминанты ХХ века - психоанализ и философия языка - глубоко родственны друг другу, неспроста они образовали в ХХ веке столько симбиотических форм (к числу которых, несомненно, принадлежит и концепция Руднева). Родственны они, по меньшей мере, двумя своими особенностями: во-первых - тотальностью прочитывающего, если не сказать уличающего, взгляда, лежащей в основе всех теоретических ходов интуицией, согласно которой человек на каждом шагу проговаривается - главное уметь прочитать проговорки, а это уже вопрос техники; и во-вторых - сильной (известной под именем редукционизма) склонностью сводить все многообразие исследуемого сущего к Чему-то Одному, лежащему в его основе и определяющему все его черты вплоть до малейшей черточки.

Обе доминанты - как доминантам и полагается - представляют собой, скорее, объемистые "пучки" родственных друг другу, из одного корня исходящих концепций, прорастающих в разные стороны интеллектуального поля. В "пучке" философии языка Руднев выбирает в качестве собственных теоретических оснований структурную лингвистику, теорию речевых актов, семантику возможных миров, аналитическую философию. В психоаналитическом "пучке" - увы! - прежде всего, самый что ни на есть классический, редуцирующе-физиологичный фрейдизм, принятый прямо из рук самого дедушки Зигмунда.

Два этих теоретических пласта Руднев сращивает в пределах своей концепции весьма искусно, создавая концепцию, отличающуюся от ее предшественника-психоанализа тем, что "по форме <...> напоминает", кроме классического психоанализа, еще и структурализм, "по содержанию - Лакана с его эксплицитными экскурсами в лингвистику, антропологию и логику" и, наконец, тем, что "не чурается данных клинической психиатрии и характерологии"(7) - наследуя в этом дазайн-анализу Бинсвангера, только с опорой не на Хайдеггера (находящегося явно в стороне от близких Рудневу теоретических путей), а на Витгенштейна с его "языковой" оптикой.

В итоге всего Руднев представляет патологии как своего рода "болезнь текста", патологические его мутации (способные быть и очень плодотворными в культурном отношении, но это отдельный вопрос). Таковы, с его точки зрения, любые патологии - не только психические: "любое соматическое заболевание - это тоже текст"(8). "Основной тезис психосемиотики, - пишет он, - состоит в том, что психическая болезнь - это болезнь языка, что болеет не тело, болеет текст"(9) - тем более что тело, по существу, текстом и является: "человек - ходячий текст, и тело его - это ходячий дискурс <...>"(10).

Что же до психического заболевания, то оно тем более "поражает не самого человека, а те тексты, которые он создает: тексты безумия, речевые акты безумия, практики безумия"(11). "Практики безумия - это своеобразные языковые игры"(12), не совпадающие с другой языковой игрой - "здравым смыслом", "нарушающие логические и, возможно, психологические постулаты здравого смысла и формирующие свои постулаты безумия"(13). "Бред - это просто необычный текст"(14), в качестве такового и должен анализироваться. "Здоровые" и "больные" всего лишь говорят на разных языках, а потому и не понимают друг друга. "Предположим, депрессивный человек говорит обычному здоровому среднему человеку: "Мир ужасен. Он наполнен страхом, тоской и отчаянием". Но здоровый человек находится в другом мире (в каком именно - это еще вопрос), поэтому он не в силах понять этого высказывания"(15).

"Как и большинству современных философов, - писал по поводу другой книги Руднева философ и психолог Александр Сосланд, - Рудневу не хватает воли к систематизации" (16). Мое впечатление было едва ли не противоположным: Руднев систематичен редкостно, последовательно усматривая соответствие своей концепции на любом вовлекаемом в исследование материале.

Тот же Сосланд говорил о Рудневе как о создателе "оригинального философского направления - философии текста" (17). Я бы назвала то, чем занимается Руднев, философией патологии: выявлением смысловых особенностей состояний, которые принято считать патологическими, и их культурных последствий. Кажется, что патологичность - совокупность отклонений от некоторой нормы - представляется Рудневу не менее тотальным признаком (человеческой ли только?) реальности, чем организованность по типу текста. (Наверно, все-таки только человеческой: ведь homo sapiens - единственный вид, создавший культуру, понимаемую Рудневым как "наследственно не передающиеся духовные ценности"(18). А с материальными ценностями как быть?)

Для полноценного осуществления такой позиции хорошо бы, конечно, дать симметричное описание смысловой структуры нормы. Однако отношения с так называемой нормой у Руднева сложные.

Нет, не то чтобы он не имел четкого представления о том, что она такое: очень даже имеет.

Достаточно сказать, что в полноценных культурных последствиях - то есть в культурной плодотворности - он ей попросту отказывает, считая сущностью культуры не что-нибудь, а именно "борьбу с нормой".

"<...>что же такое, - пишет он, - психическая норма? Можно было бы сказать, что психическая норма - это фаза спокойного состояния у циклоида, которая именуется синтонной. Он принимает жизнь во всех ее проявлениях, определенно именно он "безмятежно пребывает среди вещей" [Л.Бинсвангер. - О.Б.], смеется, когда смешно, и грустит, когда грустно. Таких людей довольно много. Но если представить, что человечество определялось бы именно такими людьми, то трудно было бы представить себе развитие фундаментальной культуры, которую сформировали психопаты и безумцы. <...> Только вид homo sapiens создал культуру, то есть наследственно не передающиеся духовные ценности. И синтонные люди сыграли здесь весьма скромную роль. Культура есть всегда борьба с нормой, в том числе и с психической нормой. Чем тяжелее отклонения от нормы, тем новее культурное открытие"(19). Так называемая норма представляет собой, выходит, сплошное плоское, бессодержательное ничто, интересное лишь тогда, когда его отрицают.

Полагаю, что сведение культуры к "борьбе с нормой" - один из наиболее спорных моментов в концепции Руднева, и хочется надеяться, что профессионалы ему еще возразят. Хотя бы уже потому, что, во-первых, всякая борьба с нормой должна бы, пусть неявно, опираться на какую-то альтернативную норму; во-вторых, результаты расшатывания исходной нормы, споров с ней и разрушения ее должны бы где-то закрепляться и как-то оберегаться. В противном случае обессмысливались бы и сами усилия по ее разрушению: и норма не обеспечивала бы им должного сопротивления, и результаты их пропадали бы втуне. Ведь если "духовные ценности" не передаются "наследственно" (читай - биологически), то как-то ведь все-таки они должны передаваться, и не является ли "норма" - тем, что обеспечивает преемственность ценностей и смыслов и общность реальности для представителей разных, скажем, исторических эпох, возможность коммуникации между ними? Логичнее было бы, кажется, представить "норму" и "не-норму" (ладно, так и быть, избежим насыщенного негативными смыслами слова "патология") как два начала, равно необходимых друг другу - и культуре: для ее динамики, которую никак не отмыслить от устойчивости, иначе мы будем иметь дело с чистым уничтожением. (Кроме того, если принять рудневское толкование культуры, весьма проблематичным оказывается культурный статус врачей вообще и психотерапевтов с психиатрами в особенности: он получается, скорее, антикультурным, как и всякая попытка вылечить, вернуть к "норме" отклонившегося от нее и продуцирующего "необычный текст"(20) пациента. Не следовало бы в таком случае, напротив, культивировать душевные заболевания?)

Ключевым для понимания рудневского видения мира мне представляется раздел "Франц Кафка. "Отъезд". Девять интерпретаций", который хочется назвать теоретическим театром. Театр устраивается, как легко догадаться, отнюдь не для развлечения читателя, но для демонстрации принципиальной множественности языков описания реальности (в данном случае - теоретических), полноправности, суверенности и, более того, убедительности каждого из них. Все это Руднев показывает на примере того, как рассказ Кафки мог бы быть истолкован разными теоретиками, предлагая его интерпретации от имени Джона Остина, Людвига Витгенштейна, Карла Густава Юнга, Людвига Бинсвангера, Виктора Шкловского, Жака Лакана, Зигмунда Фрейда, Михаила Бахтина - и, наконец, собственный взгляд на текст и его - собственноручно же сконструированные - толкования. Оно, конечно, изрядный элемент пародийности в этом есть, но, честное слово, каждая интерпретация - логична, каждая - убедительна.

Таким образом, получается, что любое толкование так называемой реальности (в понимании Руднева, кстати сказать, реальности вообще множественны: их ровно столько, сколько языков, которые их описывают) - это всего лишь перевод с одного языка на другой. Притом вопрос, в какой мере перевод адекватен, "правилен", в известном отношении лишен смысла (этот смысл был бы, если бы можно было говорить о некоторой общей для всех реальности - общем языке, способном служить точкой отсчета. Но о такой реальности и таком языке как раз, по Рудневу, говорить и не приходится). Критерием "правильности" перевода оказывается лишь его внутренняя логическая согласованность. Психотерапевтам, психиатрам - и любым гуманитариям, теоретикам и практикам вообще - достается в такой ситуации, можно предположить, роль переводчиков с языка на язык, согласовывателей множества разлетающихся реальностей, имеющих опору неизвестно в чем.

Вообще, надо признать, у меня такое чувство, что отношения с концептом "реальности" у автора довольно противоречивые. С одной стороны, он говорит о принципиальном множестве реальностей ("миров"), ни одному из которых, по большому счету, нет оснований отдавать предпочтение. С другой стороны, у него же получается, что некоторая, страшно вымолвить, объективная реальность все-таки есть и, более того, безумцы к ней как раз гораздо ближе, чем так называемые здоровые. Они - разрушители иллюзий в пользу некоторого более подлинного видения.

"Можно сказать, - пишет Руднев, - что помешанный, безумный человек в первую очередь разрушает иллюзию объективно существующего "никакого" мира, самую фундаментальную иллюзию, которую поддерживает здоровый средний человек. Почему мы говорим, что пребывание в здоровом среднем "никаком" мире - это иллюзия, а пребывание в безумном мире - это пребывание в истине? Потому что здорового среднего "никакого" мира на самом деле не существует"(21). И далее: "Мы не отрицаем существования психической нормы, но мы отрицаем то, что эта норма является истиной, мы убеждены, что она является иллюзией"(22). "Что касается того, хорошо ли пребывание в истине безумия или в иллюзии нормальности, то этот вопрос не может получить однозначного разрешения". (23).

В свете всего сказанного, честно говоря, непонятно, как оказывается возможным редукционизм, отчетливо свойственный самому Рудневу. Дело в том, что он моделирует человека в точности по Фрейду, принимая предложенный им язык описания как данность, как нечто до очевидности совпадающее с устройством человеческой природы, и сводит человека ко всему тому, к чему его сводил еще основатель психоанализа, уверенно и без остатка. Об "оральной", "анальной" и "генитальной" стадиях становления личности и коренящихся в этих стадиях психических расстройствах, об Эдиповом комплексе, зависти к пенису и тому подобных Фрейдовых конструктах он доверчиво говорит как о структуре самой что ни на есть реальности, хотя, согласитесь, такое отождествление по меньшей мере спорно. То есть фактически оказывается, что фрейдовский язык (в условности которого Руднев не может не отдавать себе отчета! - о чем свидетельствует хотя бы раздел с девятью воображаемыми интерпретациями одного рассказа) воспринимается им не как один из языков, но как реальность par excellence. Из драматурга и режиссера Теоретического Театра он превращается даже не в зрителя, но в одного из актеров, почему-то поверившего, что произносимый текст роли - это его собственные слова.

Хотя, может быть, это тоже входит в замысел спектакля?

Примечания:

1. Вадим Петрович Руднев - филолог, философ, семиотик, доктор филологических наук, ученик Ю.М.Лотмана, Б.М.Гаспарова, В.Н.Топорова. Автор многочисленных статей, а также книг: "Морфология реальности: Исследование по философии текста" (1996); "Энциклопедический словарь культуры XX века: Ключевые понятия и тексты" (1997,1999, 2001); "Прочь от реальности: Исследования по философии текста. II" (2000); "Метафизика футбола: Исследования по философии текста и патографии" (2001); "Характеры и расстройства личности. Патография и метапсихология" (2002); "Божественный Людвиг. Витгенштейн: формы жизни" (2002); "Тайна курочки рябы. Безумие и успех в культуре" (2004); "Словарь безумия" (2005).

2. С. 30.

3. С. 30

4. С. 21.

5. Там же.

6. "Уже в "Очерках по истерии", - пишет он, - З.Фрейдом проводится одна из основных идей семиотики: знак (симптом) является чем-то одним, что стоит вместо чего-то другого, заслоняет собой что-то другое. Так, истерическое тело - это вывеска знаков" (с. 21).

7. С. 21.

8. С. 24.

9. С. 22.

10. С. 24.

11. С. 25.

12. С. 32.

13. Там же.

14. С. 25.

15. С. 140.

16.Сосланд А. Прививка от неудобочитаемости: Травма как основание художественного творчества.

17. Сосланд А. Указ. соч.

18. С. 362.

19. С. 362.

20. С. 25.

21. С. 140.

22. Там же.

23. С. 141.

       
Print version Распечатать