Правила высшего красноречия

Все три книжки - серии "Культура Политика Философия", которая была основана в 2000 году Московской школой политических исследований Лены Немировской. Общая редакция и необщее выражение - Ю.П.Сенокосова. "Здесь выходят книги, - как указывает сам редактор, в одном из коротких предисловий серии на интернетовском сайте Школы, - авторами которых являются известные политики, писатели, историки и философы ХХ века. Учитывая тот факт, что современному молодому читателю практически неизвестна история послевоенной Европы, в этой серии преимущественное внимание уделяется проблемам создания Европейского союза, а также осмыслению тех трудностей, с которыми сталкивается Россия, преодолевая наследие советского прошлого". За обложечный цвет серия прозвана в народе "салатовой". Ингредиенты салата выбраны тщательно и любовно, они, как сказали бы в старину, - "выстраданы". Несмотря на разнообразие, случайных проектов нет. Здесь и посмертно изданный курс лекций "Эстетика мышления" Мамардашвили, и роман Хаксли "Серое преосвященство", и двухтомник Р.Пайпса о Петре Струве (безусловно лучшая работа), и мемуары Ж.Монне "Реальность и политика", и С.Франк "Непрочитанное" и многое другое. Но все достойно. Объединять такие разнородные вещи, как культура, философия, политика, может только понятие опыта мышления. Есть прошлое и... прошлое. Историческое прошлое, по мысли Сенокосова, никогда не бывшее настоящим, продолжает существовать в неотрефлексированном и превращенном виде, волочась за нашей спиной, как неотцепленный парашют после приземления. Задача здесь, по сути - превратить небывшее прошлое в сбывшееся настоящее, и тем самым высвободить условия для нового сознательного опыта, потому что в истории мы не можем начать с чистого листа. Надо завершать бывшее, чтобы самим быть возможными.

Нольде А.Э.Сперанский. Биография. - М.: Московская школа политических исследований, 2004. - 304 с.

Александр I не любил театра и чуждался пышных церемоний, заслуживая своей скромностью обвинения в скупости. Он подкупал современников простотой и непосредственностью. Однако, все сложнее. Император в жизни обожал игру и перевоплощения, меняя маски и извлекая из этого разнообразные практические и психологические выгоды. Александр - не бедная Лиза, утопившаяся в Аракчееве. Этот упырь лицедейства, хомо блуденс играл людьми, как солдатиками. Бог с ними, с душевными болезнями Александра Павловича - еще вопрос: лицедейство провоцировало болезненную раздвоенность игры и реальности в его душе или его состояние было причиной бесконечного лицедейства. В итоге - "странная и даже отвратительная изломанность", как говорит об этом Нольде ("двуличность - коренная черта его нрава").

Он не был самодержцем, но играл в него. Это царь, который пытается убедить (и себя, и других), что он представляет не что иное, как царя. Царь, который грезит своим царством. Это происходит совсем не потому, что он не в состоянии отрефлексировать ситуацию и вынести понятие о своем положении. Он прекрасно знает, что это положение "означает": вставать рано утром, принимать кого положено, участвовать в таких-то и таких-то ритуалах, балах, приемах и проч. Все это придано ему как идеологическому субъекту. И этот субъект остается (и для него, и для других людей) только представлением. То есть он "имеет понятие о...", а не "есть". Он не служит, а придает себе вид службы или даже становится над ней. Он в роли государя является им по способу бытия того, чем не является.

У умницы и трудяги Сперанского просто не было никаких шансов, и не на исторический шанс каких-то всеобщих преобразований, а на элементарное доверие императора. "Попов сын Михайло Сперанский" изначально был обречен.

В середине 1812 года Александр по целому ряду причин (прекрасно описанных Нольде) решил удалить Сперанского от госслужбы. Призвав к себе директора канцелярии министерства полиции Я. де Санглена (одного из главных интриганов против Сперанского), государь с видимым сожалением сказал: "Как мне ни больно, но надобно расстаться со Сперанским. Его необходимо отлучить из Петербурга". И уже после отлучения: "Я Сперанского возвел, приблизил к себе, имел к нему неограниченное доверие и вынужден был его выслать. Я плакал!.. Люди мерзавцы! Те, которые вчера утром ловили еще его улыбку, те ныне меня поздравляют и радуются его высылке". Самое поразительное, он искренне плакал прощаясь со Сперанским! Но мы сейчас доподлинно знаем, что Александр, воспользовавшись глупыми и бессмысленными доносами, тщательно подготовил всю интригу. Не зря Наполеон называл его "северным Тальма".

В том начале, где в основу всего кладется слово, мог быть только один Александр. И он был - Пушкин. Как бы в подтверждение этой фундаментальной кладке логоса Нольде находит источник законотворческого пафоса Сперанского в его литературном даре. В этом нет ничего удивительного - будущий государственный муж прошел отличную семинарскую школу, которая в XVIII веке в реформе языка и литературы сыграла роль ничуть не меньшую, чем светская культура.

Говорят, в деревенском детстве под Владимиром на маленького Мишу оказал совершенно особое влияние дед - Василий Михайлов, ослепший незадолго до рождения внука. По семейному преданию, шестилетний ребенок постоянно водил строгого старика в церковь и там, за обеднею, читал Часы и Апостол, но так как еще не мог держать в руках большие церковные книги, Апостол клали на аналой, а чтецу под ноги ставили скамейку. В грамматических классах семинарии (сначала Владимирской, а потом - Александро-Невской), где нужна была память и зубрежка, Сперанский отставал, но начиная с реторического, где требовалось размышление, тотчас взял верх над остальными учениками. Нравы духовной школы живо характеризует анекдот, о котором вспоминал позднее сам Сперанский: в семинарии был учитель, который когда не был пьян, проповедовал им Вольтера и Дидерота. В Александро-Невской семинаристы и сами гораздо больше думали о кутеже, чем о науке и слове Божьем. После математики Сперанский всего усерднее занимался философией. Его заставали за Ньютоном. Ревностно трудился он над критическим изучением и разбором Декарта, Локка, Лейбница и славившегося в то время Кондильяка. Независимо от Карамзина он работает над новым литературным слогом, и его "Правила высшего красноречия" (опубликованные только после его смерти в 1844 году) - литературный памятник не слабее "Писем русского путешественника". Как пишет первейший биограф Сперанского - барон М.Корф (Сперанскому вообще везет на баронов-биографов) (Жизнь графа Сперанского. т. I-II, СПб., 1861):

"... Тогдашний (то есть уже на госслужбе. - Г.А.) Сперанский соединял в себе два, некоторым образом противоположных качества: с одной стороны, навык, от прежней сферы занятий, к глубокомысленному размышлению и труду самому усидчивому, с другой - энтузиазм и увлечение, легко воспламеняющиеся каждым новым предметом или впечатлением - качества двух полюсов: ученого и поэта".

Покойный Лотман обожал ломоносовское выражение - "исполнять свою по службе должность". Сперанский, без сомнения, подходит под это в высшей степени лирическое определение, и, готовый к простому чиновничьему служению, он мог бы исполнить свое историческое предназначение (и не его вина, что не исполнил).

Барон Александр Эмильевич Нольде (1873-1919) до 1917 года - помощник статс-секретаря Госсовета и профессор Александровского лицея, видный юрист и историк права. Это последняя книга Нольде, которую он так и не увидел при жизни. Она на долгие годы легла в Бахметевский архив Колумбийского университета, и только сейчас возвращается на родину. Честь и хвала всем, кто сделал это возможным.

Джонстон У. Австрийский Ренессанс. Интеллектуальная и социальная история Австро-Венгрии. 1848-1938. - М.: Московская школа политических исследований, 2004. - 640 с.

"Веселый Апокалипсис" - так Герман Брох назвал период с 1848 по 1918 год в истории империи Габсбургов, давшей миру поистине удивительные плоды. Именно здесь родились выдающие мыслители прошлого века - Фрейд, Брентано, Гуссерль, Бубер, Витгенштейн и многие, и многие другие (даже как-то неловко записывать в "другие" Кафку, Герцля, Больцано, Мангейма). Как этот Новый Вавилон, иосифистский политический монстр, мешая языки и нравы, патриархальность и модернизм, рафинированные идеи и массовую культуру, смог создать то, что сам Джонстон называет Austrian Mind? Как вообще оказалось возможным существование такого феномена? В чем секрет? Основательный труд Джонстона, вышедший по-английски 33 года назад, не спешит с однозначным и бесспорным ответом на этот вопрос, намечая лишь исторические условия для возможной реализации такого феномена, поля и области социальной связности, взаимозависимости личности и общества и т.д.

В Австрийском чуде - несомненная еврейская интрига. Три самых крупных фигуры, представительствующие за все это чудо - Фрейд, Витгенштейн и Кафка. Спору нет, все они - часть нашего нынешнего самосознания. Но, увы, сетует Джонстон, глобальность их мышления покидает нас, ни одна страна не дала мыслителя, способного соперничать с этими гениями. Во-первых, если уж мыслить действительно исторически, все когда-нибудь кончается (а у самого Джонстона все изначально задается вообще под знаком Апокалипсиса), и в этом тривиальном смысле невосполнимо ни при каких условиях. А во-вторых, если каждый из еврейских умов стал существенной частью интеллектуального ландшафта современности (нашей, а не рухнувшей после Первой мировой, имперской) - о какой потере и невосполнимости речь? Сама запись и освидетельствование своей личной судьбой европейской катастрофы была полным и положительным опытом мышления. И Тракль здесь - не пессимистичнее какого-нибудь Брехта.

Каждый из них играл от себя и не несет никакой ответственности за результаты своего мышления, которые мы самым массовым образом вынесли вовне и оприходовали в качестве глобальных. Тот же психоанализ в Соединенных Штатах и Великобритании оказался в руках людей, которых Фрейд считал решительно неспособными заниматься этим делом. С этим согласен и Джонстон, но ностальгия не покидает его. Но тогда о каком Фрейде речь? Этого короля Лира психоаналитической мифологии? Le sang qui coule, est il donc si pur?

Психоанализ сразу упрекнули в бессодержательности понятия бессознательного, которое представало каким-то бесенком, творящим всякие безобразия. Но дело, конечно, не в этом. Двусмысленным (и не только в психоанализе) стал сам термин "сознание". Проблемой было не бессознательное, а сознание, которое мы перестали понимать. И Фрейд, и Юнг, открыли бессознательное в порядке аналитического отчленения его от сознания, для того чтобы сделать более содержательным понятие сознания. Последнее же вообще лишилось каких-либо оснований, обнаружив полнейшую нежизнеспособность. Так, может, дело совсем не в бессознательном, а в том, что мы сознанием называем какую-то контрабанду, сознанием не являющуюся (ведь с таким же успехом бессознательное можно назвать не бывшим сознанием, а, скажем, будущим)? И насколько сам папаша Фрейд понимал то, что делал?

Как бы то ни было, книжка Джонстона хороша и будет полезна тем, кто наблюдает собственное мышление, а не отрыгивает непереваренные куски культмассовых результатов чужого мышления.

Наконец, самое поразительное! Это последняя фраза энциклопедического сочинения Джонстона: "Однако сам Веселый Апокалипсис учит нас, что время уносит больше, чем приносит". Да как раз все наоборот! Благодаря таким книгам, как "Австрийский Ренессанс" рука дающего да не оскудеет.

Брейтвейт Р. За Москвой-рекой. Перевернутый мир. - М.: Московская школа политических исследований, 2004. - 552 с.

Английский дипломат сэр Родрик Брейтвейт, возглавлявший британскую дипмиссию в Москве в 1988-1992 годах, написал свою книгу, руководствуясь правилом Оккама, согласно которому самое простое объяснение является наиболее правдоподобным. Это настоящий праздник воспоминаний, без бурных фейерверков, проведенный с изысканным вкусом - достойно, корректно и остроумно. Автор понимает, что неизбежно попадает в серийную обойму "Россия глазами иностранцев", где именитых предшественников - пруд пруди. Также он хорошо помнит пушкинское сетование из письма князю Вяземскому: "Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног, - но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство". Бывший британский посол не разделяет, он любит этот язык и это пространство с детских лет и занимается любовью деятельно, не соглашаясь с заезженным тютчевским императивом.

История России - его профессия, что позволяет ему пристально вглядываться в ее будущее, которое, как и всюду "обладает одним непреодолимым и неустранимым качеством: оно непредсказуемо". Но он же чутко улавливает обиходную шутку в этом "перевернутом мире", сознающем, что его прошлое - вещь еще более непредсказуемая:

"Русские действительно питают склонность к теориям заговоров, когда кажется, что кто-то тайно управляет всем - Бог, евреи, франкмасоны, коммунисты, католики, капиталисты, ЦРУ или КГБ. Но так думает большинство людей не только в России. Ведь думать иначе, что дела людские - следствие хаоса и случайности, страшно".

Книга написана для англоязычного читателя, и поначалу кажется, что читать компилятивные сведения по русской истории - от раннего Костомарова до позднего Пайпса - скучновато. Довольно быстро выясняется, что высокомерие неоправданно. Остранененный взгляд свеж и доброжелателен. Ведь и самые заумные тексты большого русского патриота Велимира Хлебникова лучше всего прочитывают иностранные слависты с незамутненными глазами и обостренным слухом.

Прочитав книгу, всегда интересно выделить и вылепить те ее структурообразующие основания, о которых автор не подозревает или они ненароком скрыты. В названии мемуара определен взгляд смотрящего - из-за Москвы-реки, с другого берега глядит бывший посол на Кремль и на дела там творящиеся. Он - наблюдатель и активный участник политической и экономической жизни России, волей исторических и градостроительных обстоятельств помещенный в особняк на Софийской набережной. Целая глава посвящена истории дома и его владельцам - купцам-сахарозаводчикам Харитоненко.

Архитектура Москвы и многих городов прежнего Союза - вполне породообразующая составляющая книги, но основной ее лейтмотив - музыка, что придает страницам вкус неординарности. Брейтвейт - сын музыканта и сам незаурядный альтист, потому свою метафорику он сооружает со знанием дела. В Рязани идет демонстрация успехов десантников:

"Молодые бойцы генерала продемонстрировали массовую сцену борьбы без оружия: рубящий прием каратэ, удар ножом, пинок в пах. Все это на фоне бравурной музыки напоминало версию балета "Спартак", поставленную на открытом воздухе, под дождем... Весь этот парад походил на спектакль Большого театра, а не на реальное положение советских вооруженных сил в последние годы их существования".

(Как тут не вспомнить мандельшамовский пассаж из "Египетской марки": "Нет, что не говорите, а в основе классического танца лежит острастка - кусочек "государственного льда""?)

Киносериал Озерова о танковой войне на Восточном фронте дипломат сравнивает с тяжелой телегой вагнеровского "Кольца Нибелунгов", заключительный проельцинский митинг в Лужниках - с началом оперы Мусоргского "Борис Годунов", исполнение церковного хора напоминает ему о "Хованщине". Отношения Святой Руси и неблагодарной Европы развиваются, с его точки зрения, в соответствии с оперой Римского-Корсакова "Сказание о невидимом граде Китеже". Образы революции живут в сознании солидных слушателей, аплодирующих музыкальной версии "Отверженных". Гроб академика Сахарова выносят под звуки "Адажио" Томазо Альбинони. В книге звучит Гендель, Россини и даже джаз, а одна из глав называется "Полет шмеля".

Неудачи Горбачева в Лондоне начинаются с того, что в аэропорту Хитроу "оркестр Королевских воздушных сил исполнил советский национальный гимн вдвое медленнее, чем следовало". Наоборот, удача сопутствует самому послу при посещении Казахстана по делам службы. Молодой скрипач Марат Бисенгалиев "предложил мне великолепный тирольский альт, который он взял в консерватории, и мы с двумя его друзьями играли Шумана". И конечно, Шуману не могут помешать милицейские машины, скопившиеся в окрестностях... Говоря о вещании российского радио во время путча, автор книги удовлетворенно разводит руками: "Кто, кроме русских, стал бы передавать по радио стихи по такому случаю?"

Мудрую политическую философию сэра Родрика Брейтвейта, дипломата и человека, тоже можно определить словами поэта: "Окно на Софийскую набережную, не в этом ли весь секрет?"

       
Print version Распечатать