Мирный авангард пустыни

Хуго Балл. Византийское христианство / Пер. А.П.Шурбелева. - СПб.: Владимир Даль, 2008 - 384 с.

Книга Хуго Балла "Византийское христианство" (1923) только сейчас появилась в русском переводе. О столь позднем появлении перевода можно только сожалеть: если эссеистика и критика зрелого европейского модернизма доступны нашему читателю, то попытки создания новых исследовательских канонов почти неизвестны.

Личность Хуго Балла (1886-1927) необычна - это личность художника, который постоянно пытается себя портретировать. Деятель и вождь цюрихского авангарда, основатель "Кабаре Вольтер", "отец дадаизма", он был первым толкователем Кандинского. Слава Кандинского, конечно, быстро распространялась, но тем более изобретательным становился Балл, добиваясь превращения непривычной славы в высокую игру. Синтез искусств, за который боролся Балл, отличался от того, который мыслили сами художники авангарда: они, в своем артистическом рвении, хотели одержать победу над временем и над гнетом истории, а Балл, с его постоянной самоиронией и обостренным чувством катастрофы, стремился превратить программу авангарда в большую философскую притчу.

Во время Первой мировой войны Балл обратился к публицистике, и неукротимое рвение Лютера и Мюнцера вдруг проснулось в нем. Он прославляет немецкую совесть и бичует немецкую ментальность. В ходе исследования ментальностей, тех переживаний современного человека, которые имеют многовековую предысторию, Балл сближается с Германом Гессе и становится едва ли не лучшим его другом. Долгие беседы двух ученейших бунтарей о мудрости аскезы, когда Балл говорил о средневековых мистиках, а Гессе щедро делился впечатлениями от чтения древних индусов и китайцев, отлились и в книге Балла "Византийское христианство". И действительно, с первых страниц книги так и чувствуешь погружение в атмосферу гессевской "Сиддхарты" или "Нарцисса и Гольдмунда", встречаясь с аскетами, характер которых более выразителен, чем характер мирских людей. Поистине, сами бунтари эпохи модернизма обладали очень цельным характером, который бунтарям следующих поколений уже был недоступен. Поэтому стоило им найти в истории хотя бы один выразительный персонаж, как они начинали сразу реконструировать характер, руководствуясь при этом не театральными представлениями о характере, а, скорее, классическим античным, усвоенным еще в гимназиях понятием о доблести. История в таком случае представала как история персонажей - вот то, о чем мечтали и чего не добивались популяризаторы исторического знания.

Хотя Гессе позднее несколько попрекал своего друга за "клерикальность" вкуса, мысль Хуго Балла принципиально отличается от англоязычной христианской апологетики, например, от принадлежащей уже другому историческому времени эссеистики Т.-С.Элиота. Суровому напоминанию о грехе Балл предпочитал исследование побед христианства. Он рассматривал, как христианская мысль сближается с отдельными положениями античной или ближневосточной традиции и, достигнув неподражаемой ясности, одерживает победу над очередной греховной страстью.

Истоки метода Хуго Балла - вовсе не в теологии его времени: изучению трудов Бультмана и других богословов, очищавших евангельскую проповедь от примесей мифа и застарелого педантизма, он предпочел бы перечитывание Ницше (с боязливой оглядкой на Фрейда). Балл напрямую связан с тем мощнейшим течением в осмыслении истории, которое портретировало эпохи ради того, чтобы добиться широких обобщений. Это труды таких ученых, как Буркхардт (которого и Гессе считал своим учителем), и современников Балла, таких как Бурдах, Мейнеке, Кассирер и другие, которые за последние годы уже стали известны российскому читателю. При всей разности подходов этих историков, у них есть существенные общие черты. Они выступали с эпохальными культурно-историческими обобщениями, для произведения которых недостаточно всю жизнь провести в библиотеке, нужно уметь увидеть страсти и желания человека другой эпохи и другой культуры, даже если этот человек облечен большой властью или влиянием (хотя от властителей они пытались держаться на некоторой "культурной" дистанции). Но не это главное. Самое главное - они оправдывали исторические эпохи, в чем-то даже идеализировали исторических деятелей. Такое оправдание эпох, которые прежде встречали, скорее, осуждение и недоверие (например, реабилитация позднего Рима и Ренессанса у Буркхардта), открыто противостояло былой "сверхкритике" в науке, которая клеймила и разоблачала деятелей прошлого, вынося приговоры и историческим деятелям, и историческим свидетелям. Более того, названные исследователи подчеркивали, что прошлое было "органичнее" настоящего: социальные отношения тогда были проще, а упрекать былое общество в отсутствии исторического интереса не приходится. Все названные исследователи пытались показать, сколь живо были заинтересованы в чувстве истории те, кого мы сейчас изучаем как исторических деятелей.

Но подход Хуго Балла отличается от подхода названных предшественников и современников. Прежде всего, он вовсе не доказывает, что Византия была органичной культурой. Он не отыскивает в ней культурный или моральный прогресс. Балл ограничивается тремя деятелями ранней византийской духовности: Иоанном Лествичником, Дионисием Ареопагитом и Симеоном Столпником. Нельзя не заметить, что изложение идет не в хронологическом порядке, а вглубь, к истокам христианской культуры: от аскетического аристократизма Иоанна Лествичника - через интеллектуальную тревогу мнимого Дионисия Ареопагита - к головокружительной простоте Симеона Столпника.

Все три героя книги Балла стремились отождествить нисходящее и восходящее движение: все большему приближению возвышенных смыслов к реальности отвечало все большее восхождение человека к незамутненному созерцанию. Ограничение поля зрения отдельными личностями вообще не было свойственно немецкой культурфилософии и, скорее, было ближе общеевропейскому позитивизму с его пафосом доскональной реконструкции.

Кроме того, в отличие от названных выше исследователей, Балл приводит обширные цитаты из исследуемых им христианских мыслителей. Эти цитаты иногда занимают несколько страниц. В культурно-исторических сочинениях такое безоглядное цитирование было бы сочтено безвкусицей и слабостью мысли, которая отступает перед цитатой вместо того, чтобы поставить себя в отношение к ней. Но Балл слишком увлечен: его стремление рассказать обо всех чертах личности своих героев, услышать интонации их голоса, увидеть малейшие движения их души доходит до экстаза. Только так, внимая долгой цитате, он может усмотреть существенные черты в своих героях. Иногда он просто упивается перечислениями, точно так же, как позитивисты, противники культурфилософии, упивались каталогами:

"Перед такой любовью спадает всякая ноша, она пронизывает жарким небесным томлением расстроенные силы и способности, побеждает и связывает. Она - замысел и очищение, просьба и утешение, вера, надежда и рай одновременно, ангельская колесница, влекущая в вечность".

В чем-то книга Балла напоминает простодушную доксографию, "изложение мнений знаменитых людей", с ее попыткой выяснить, откуда что взялось. Но Балл задействует гораздо большее количество контекстов, чем это делал античный доксограф или ренессансный биограф. Особенно показательна вторая глава: мы ничего не знаем об авторе, скрывшемся под именем ученика апостола Павла, но в книге Балла мы изучим как биографию Ареопагита всю историю позднеантичной мысли - от запретных языческих мистерий до неоплатонических интеллектуальных экстазов.

Книга Балла звучит актуально: она обостряет чувство целого. Раскрыв одну сторону деятельности своего героя, Балл неожиданно видит, что этой стороной все не исчерпывается и подробно нужно сказать не только о богословских, но, скажем, о социальных или эстетических взглядах героя. Обычно исследователи рассматривали мысль христианских богословов как программы на будущее, как завещание будущим поколениям богословов: будущие поколения подробно разработают то, что у их предшественников было лишь вчерне намечено. Балл, напротив, воспринимает мысль отцов Церкви как готовое здание, эстетически завершенное, и кажется, что как Шпенглера оскорбляли уродливо выстроенные здания коммерческой архитектуры, так и Балл был бы задет чересчур явной успешностью позднейших богословов. Успешность казалась его кругу поспешностью.

Балл выделяет следующие особенности византийской духовности. Во-первых, византийские подвижники начинают свой подвиг (как и византийские ученые - свои ученые занятия) очень рано. Нельзя не увидеть в этом некоторую противоположность частым на Западе поздним "обращениям". Во-вторых, в Византии всегда существовали положительные примеры для любого "умного" занятия: хотел ли человек богословствовать или просто жить в безмолвии, он натыкался на готовый образец, который не нужно было изобретать, а только измерить и принять. В-третьих, богословие и духовная жизнь допускали головокружительное величие подвига, но даже самые головокружительные достижения не скрывались из вида людей. Самые суровые подвижники не должны были разрабатывать для учеников специальную дисциплину - ученики сами к ним приходили. Эти ученики искали не только жизненные программы, но и исполнение глубинных желаний сердца.

       
Print version Распечатать