Бескорыстие буржуазии

Артемий Магун. Отрицательная революция. К деконструкции политического субъекта / Пер. с фр. Н.Мовниной и С.Фокина. - СПб., Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2008. - 416 с. ISBN: 978-5-94380-073-3. Тираж: 1000 экз.

Эта книга известного философа и политолога Артемия Магуна могла бы стать событием в отечественной философии, если бы последняя существовала в качестве некоторого связного пространства дискурса. Изданная в Петербурге в издательстве Европейского университета, она, несомненно, может рассматриваться в качестве образцовой презентации способностей этого "института на грани исчезновения". И эти способности, если не поражают, то по крайней мере не производят впечатления старческой немощности и постсоветской провинциальности, что свойственно, например, другому полуисчезающему философскому институту - ИФРАНу.

Уже с самого начала, то есть буквально с титульного листа, понятно, что перед вами не просто "авторский текст", а авторизированный перевод с французского (Н.С.Мовнина и С.Л.Фокина). Правда, выходные данные французского издания не приводятся (так что можно спросить - уж не пиратская ли это книга?..), по-видимому, его и нет, то есть само указание на французский оригинал говорит о том, что Магуну, как тому, кто связывает две революции - Французскую и перестройку, опуская, к примеру, Октябрьскую, было просто необходимо писать на аутентичном языке революционности, то есть на французском. Но в этом же просматривается и собственно "революционное" движение, анализируемое в книге. "Попасть в русский язык" в философии можно только как в "не свой": чтобы оказаться на том же самом месте, на котором ты уже есть, сначала нужно сделать шаг вперед (возможно, к радикальному, почти картезианскому, основанию), чтобы потом отступить назад, причем желательно отступить не своими силами, а силами подмастерьев. Революционное движение в самом языке (а собственно "русский" Магуна вполне отчетлив, но непритязателен и апоэтичен, то есть он отказывается от стандартного "оригинарного" движения к выработке некоего мистического русского языка философии, которым, по мнению многих, мы до сих пор не владеем) уже намекает на то, что "революция" здесь выведена за пределы собственно модернистских интерпретаций, предполагающих склейку жеста радикального основания и крушения социального кода: да, такое крушение необходимо, оно происходит исподволь, даже вне собственно революции, но революция помечается не этим крушением, а тем повторением крушения (или выходом негативности за пределы своей продуктивной работы), которое само связывается в определенный код, как элементарное повторение мычания "ма" дает в итоге детское слово "мама".

В целом Магун подкупает тем, что не скрывает свои источники, а напротив, явно их указывает и обильно цитирует, разрывая, таким образом, и с хорошо представленной в России традицией мелкого плагиата западной философии. Магун заручается таким количеством "благодарностей"/acknowledgments, что ясно - он стремится играть в открытую (не пренебрегая при этом, конечно, вполне понятными страховками). Однако этот ход имеет и свои минусы. Нельзя не заметить, что текст оказывается "перелегитимирован" избыточным количеством отсылок и "продлений" (развитий) известных текстов, которые должны показать всесторонность охвата проблемы, в итоге несколько затемняя ее и не позволяя автору сказать решающее слово (хотя вопрос революции как раз сводится к невозможности в жесте аутентичного негативного повторения устранить само повторение и высказать решение как таковое, "окончательное решение", так что такую нерешительность автора можно списать на перформативность стиля). "Методологическое введение" выглядит поэтому достаточно слабым - но и весьма экспрессивным в смысле выражения именно имплицитно принимаемого представления о том, что значит "делать философию" сегодня, - по сути, мы узнаем, что единственным методом философии (и, видимо, политологии в отечественном варианте) является продолжение чтения/письма тех текстов, которые ты читал и считаешь нужным читать. Впрочем, сам по себе этот метод не так уж плох, правда, литературен - история литературы кишит примерами, когда копия оказывается лучше образца. Философ для Магуна - это, прежде всего, тот, кто развивает то, что прочитал чтец-девелопер. Однако этот философ вряд ли оказывается способным самостоятельно задать исходный объем. Он может быть автодидактом, но не может быть автолектором.

Круг чтения Магуна, по крайней мере по представленному в этой книге, является чисто философским, что и помечает эту книгу в качестве философской. И прежде всего, это большая теория негативности "после Гегеля", со всеми соответствующими именами - от Сореля, Беньямина и Батая до Деррида. Это вряд ли будет интересно историкам и политологам, охочим до "революций". Анализ Французской революции в связке с перестройкой как "нашей" революцией нацелен на выделение психического и одновременно реального механизма революции, который реализуется в таких моментах, как "меланхолия" или "негативизм", "нигилизм" и "разочарование". Выбор способа интерпретации (отметим, например, что меланхолия была преимущественным психоаналитическим объектом от Фрейда до Джудит Батлер), с одной стороны, вписывается в логику разрыва негативности со "снятием", хорошо известного по работам того же Деррида (которого, кстати говоря, Магун касается не так уж значительно и не так уж продуктивно), так что всю книгу можно было бы назвать двусмысленно "саботаж Aufhebung", в стиле любимого французами "двойного генитива". Но с другой - нарративная стратегия Магуна показывает интересный момент самого левого движения и трактовки революции как принципиально "нереального". Если в начале века Ленин боролся в числе прочего с меньшевиками, некоторые из которых поддерживали так называемый экономизм, но боролся именно что с позиции верной теории, предполагавшей и (полит)экономическое рассмотрение, то теперь революционная политика заведомо находится в пространстве реакционного, реактивного уклонения от экономики в целом, названной "капиталом" (важное отсутствующее в книге Магуна слово - именно через такие отсутствия ее стоит читать). В этом смысле проект "революции по Магуну" включает в себя и так называемые консервативные революции, прямо следовавшие за таким "открещиванием", Verneinung, от современной экономики - именно для того, чтобы оставить ее, сохранить ее в более фиксированных формах. Не говоря уже о том, что революция как саботаж Aufhebung неизбежно оказывается и контрреволюцией - последняя является имманентным движением любой революционности. По сути, выбор источников Магуна говорит не только о его вписанности в систему философских коммуникаций, но и о том, что сама философия в варианте "левой мысли" (к которой Магун может относиться декларативно, но не обязательно содержательно) предстает в качестве способа такого невротического уклонения: тем объектом, который отсутствует в книге и по отношению к которому выстраивается цепочка симптомов, причем симптомов именно "повторительных", навязчивых, структурирующих невозможность выбраться из "круга революции", является именно "экономика" в широком смысле, которая помечается в тексте философски присвоенной "экономией", против которой и выстраивается логика "негативности без снятия" или "безработной (непроизводящей) негативности". Там, где на уровне декларации видится "расхождение" дискурсов и смысловых полей (одно дело - экономика экономистов, и совсем другое - экономия Жака Деррида), на деле осуществляется невротическое замыкание, которое и поддерживает весь дискурс: различие этих двух экономик нужно для того, чтобы отвергнуть первую - с одной стороны, за счет простой сублимации (философская экономия, выходящая на "всеобщую" экономию за счет обобщения и освобождения от пут домашней и бытовой "ойкономики"), с другой - за счет отвержения, отрицания "значения" и даже некоего истерического заговаривания, которое в пределе должно своим объемом покрыть ненужный процессинг "экономического". Если реальная экономика стала господством Aufhebung, или, в более современных терминах, recuperation (связь этого термина с революционным "отступанием" более чем очевидна), то философская экономия должна быть господством незакрытого отрицания, пусть и включающего диалектику.

Таким образом, интеллектуальное движение Магуна предполагает достаточно сложную концептуальную аранжировку, в которой содержательное описание дублируется структурой дискурса и определенными пристрастиями и передергиваниями (в числе которых и категоричное утверждение, будто Деррида всеми правдами и неправдами концептуально боролся с "экономией" и вообще экономизацией): предпосылка, гласящая, что революция продлевает, учреждает и интериоризирует то реальное разложение, которое "уже" осуществилось (во Франции или в России - не ясно, правда, как именно Магун мыслит социальное разложение, если социальных органических тел в его логике существовать не может, по крайней мере они никак не введены, если не считать "само собой разумеющейся" логики противоречия), на деле работает как отвержение, скрытие страха того, что "ничего разложиться не может", "ничто никогда уже не разложится", что портативная машинка Aufhebung весьма успешно справляется с любой формой гнили и брожения, с любым трупным ядом, превращая их в собственное биотопливо. Более того, она же их и провоцирует (в этом отношении негативистский проект Магуна было бы полезно сравнить с журналистским описанием Наоми Кляйн в ее последней работе про "катастрофический капитализм"). Точно так же теория "негативной" революции возможна только как "философская" теория в том смысле, что философия выступает отныне в качестве отвержения и цензуры собственно экономического или "онтического" процесса, с которым философия ничего поделать не в состоянии. Нельзя сказать, что эта проблема абсолютно непреодолима, однако для Магуна характерно представление о том, что демонстрация негативной революции сама не может принять во внимание тот разрыв, который неявно утверждается ею между порядком негативности и порядком Aufhebung, - в отличие, например, от того, как это понимал Жижек, в явной форме обозначивший этот разрыв. Эта демонстрация находится "внутри" этой структуры, как любой невроз находится внутри определенной экономии желания. В результате мы имеем книгу философа для философов о вопросе, который, однако, далеко не только философский. Слабость такого подхода проявляется не только многочисленными пристрастиями и откровенно натянутыми связками и уподоблениями (например, влечения к смерти и революции), но и тем, что в рассмотрении вопроса нейтрализации революции (революции-перестройки, к примеру) автор вынужден пользоваться уже не собственной методологией, а общепонятными рассуждениями о фиксации власти и ее укреплении в некоем имперском смысле (и это понятно - ни Агамбен, ни Деррида ничего не написали о разочаровании конца 90-х в России).

Тут проявляется и еще один момент дубляжа структуры/содержания - революция остается "миметической", она втянута в порядок повторения неповторимого: то есть в порядок такой отмены порядка, который принципиально учреждает собственной остаток упорядоченности. И сам порядок письма или "метод" автора миметичны: они покоятся на радикальном уподоблении структур и схем, которые замыкаются большой революционной миметологией. Странным образом на уровне метода революция воспроизводит почти средневековые способы аналогизирования: в известном смысле революция становится универсальным медиатором знаков самого разного типа, так что кантовское возвышенное точно так же похоже на революцию, как грецкий орех на мозги.

Точно тот же методологический момент намеренного и одновременно необходимого пристрастия, втянутого в круг "революции без экономии", чистой революции ума и одновременно бескорыстной революции буржуазии (поскольку никакой иной революции в теории Магуна, по сути, нет), опознается по другой точке отсутствия - отсутствия не только Октябрьской революции как "революции", но и, что главное, отсутствия всего такого концептуального объема, который, собственно, связывал классическое левое движение в одно целое. У Магуна мы не найдем ссылок на Ленина, Плеханова, Мартова и даже на Троцкого (хотя последнее откровенно напрашивается), не говоря уже о Мао, Че и прочих брендах. Если сопоставить логику работ вроде "Шаг вперед - два шага назад" с логикой обращения-интериоризации, анализируемой Магуном, этот момент особенно симптоматичен. Тогда как Ленин на уровне анализа конкретных организационных процессов показывает возможность одновременно политического и экономического мышления, то у Магуна все это движение вычеркивается как именно порочный - диалектизирующий - синтез, никогда не доходящий до предела негативности. Магун отнюдь не первый из могильщиков указанного способа мышления. Дискурсивно его теория революции оказывается выстроена как невротическое закапывание того "порочного ребенка" большой теории, который упорно не хочет закапываться и норовит вернуться к своим потомкам, обложившимся качественными психоаналитическими аппаратами и гаджетами. Революция сегодня состоит в том, чтобы революционно освободить революцию от ее связки с благом и прогрессом. Естественно, такая эмансипация может быть прочитана как death drive, как удовольствие от повторения того жеста, который принципиально фрустрирует желание.

Если несколько отодвинуть в сторону общеполитические и методологические особенности этой дискурсивной схемы, в которую вовлечена изрядная доля континентальной философии, в том числе и теория события, активно используемая Магуном, мы получим достаточно развернутый коллаж "вокруг" негативной революции, понятой как дизъюнкция между работой негативности и ее произведением (с соответствующими отсылками от Беньямина до Нанси). Это понимание включает в том числе и описание структуры обратимости: революция открывает, что необратимым является сама процедура обращения обсессивно-революционной политики, то есть введение самого порядка революционного обращения уже не может быть отменено. Интересно, что Магун, весьма внимательный к трансцендентальной логике собственного рассуждения, не замечает типичного момента "уже нет" или "уже невозможно", присущего не только революции в его изложении, но и собственно конституции субъекта в рамках картезианской теории божественной истины. (Бог мог сделать математические истины неистинными, но теперь "уже" не может.) Декарт, несомненно, важная отсутствующая в тексте точка, которая могла бы помочь ввести собственно политическое измерение субъекта, находящегося в процессе "переворота", обращения. (Тема "обращения" субъекта как способа его конструирования хорошо известна. Однако Магун нигде не проводит сопоставления собственно субъективации и революционной логики: субъект всегда погружен в революцию, выступает в качестве ее эманации или участника, имманентен ей. Это определенная слабость, поскольку такой подход не позволяет установить возможность разрыва между процессами революционизации и собственно новоевропейской субъективации.) Не ясно, является ли такой пропуск следствием того, что сама фигура Декарта сочтена чересчур тривиальной или же того, что она погружается в более поздние, в частности кантовские, теории (хотя это еще требовалось бы доказать). Кстати, именно такие пропуски в итоге затирают собственно тему "деконструкции политического субъекта" - совершенно непонятно, что остается после теории революции в версии Магуна от политического субъекта, претерпевшего еще до этого своеобразную если не деконструкцию, то деструкцию, включавшую, например, отказ от теории партии, авангарда, объективной социальной логики, "смерти человека в 1960-х" и т.д. В любом случае коллаж Магуна не всегда носит доказательный характер, играя зачастую роль избыточной демонстрации философского потребления/производства.

Текст перепроизводит себя, но именно этим мало что доказывает. По сути, именно в значимых пунктах философской "ремеморации" отсутствуют имена, которые напрашиваются. Например, достаточно длинное рассуждение о негативном и странностях его бытования (или бытия) представляется прямой параллелью к Сартру, который вообще является скрытым кодом современной французской философии. Магун то ли не знает об этом, то ли предпочитает работать с Сартром через интерфейс Бадью. Понятно лишь, что выбор такого посредника обусловлен не логикой работы и концептуального движения, а, если говорить грубо, философскими приличиями. К сожалению, в тексте Магуна приличий чересчур много, возможно, конечно, это издержки первоначально диссертационного характера этой работы.

Малая доля доказательности проявляется и в том, что единственным оригинальным жестом Магуна можно считать последовательное доказательство революционного характера горбачевской перестройки - поскольку вся остальная часть книги представляется развернутым и технически небезынтересным, но не столь оригинальным комментарием к ряду важных текстов - прежде всего Канта. Однако что с того, что перестройка является революцией, если сам концепт революции уже изменен и, по сути, лишен того прогрессистского ореола, которым он был снабжен? Могли ли советские люди узнать в такой революции революцию? Единственное продолжение этого тезиса состоит в том, что эта революция в форме перестройки сама не завершена - именно тогда и именно потому, когда и почему был в полной мере озвучен (социально и декларативно - "властями") тезис о ее завершении. Иными словами, если перестройка - это революция, надо ждать еще (some) революции, ибо революций много не бывает.

Конечно, на фоне перегруппировки теорий революции в западной политологии и политическом проектировании книга Магуна выглядит как простая подпись под "либеральным" стремлением попугать консервативные власти тем неуправляемым процессом, на волне которого эти власти как раз и пришли к власти. Но вряд ли чем-то большим. В итоге вся работа Магуна легко скатывается к созданию "мнемотехнического знака" для революции-перестройки: как известно всем любителям мнемотехники, такие знаки отличаются особой громоздкостью - размер этого знака должен быть принципиально больше того, что требуется запомнить. Фантазийные конструкции, которые в мнемотехнике нужны для того, чтобы, например, запомнить простой факт "ключи оставлены у соседки", намного массивнее и теоретичнее, чем само высказывание "ключи у соседки".

Но это далеко не все - я вовсе не хочу сказать, что активный комментарий Магуна к ряду текстов носит характер всего лишь декорации для этого политического тезиса ("Не дадим забыть перестройку как революцию!"). По сути, Магун пытается найти продуктивное решение той вычеркнутой политэкономической оппозиции, которая структурирует его дискурс, оппозиции негативности и производства, негативности и Aufhebung. Но найти решение он хочет не на стороне снятия/ Aufhebung.

Поначалу складывается впечатление, что все, что нам остается, - это re- cycling революции, бесконечное присвоение ею своей собственной нехватки (завершение революции как вариант ее пассивного, реакционного продления). Но сама расстановка фигур намекает на развитие, которое, однако, не получает "выхода" у Магуна. В столкновении Гегеля и Канта, то есть логики, которая неизбежно сохраняет следы Aufhebung'а, и логики, которая стремится сделать невозможное - остановить сам безумный "цикл" разума, его производства, в некотором подвешенном состоянии, в ограничении, в некоторой системе подвязок, подтяжек и пеленок, которые позволяли выживать попавшему в явно революционный рецикляж телу самого Канта, Магун верно выбирает Канта. Но, как легко заметить, след Гегеля слишком тяготит его интерпретацию: фактически она ведется из горизонта, заданного немецкой посткантовской философией с ее интересом, например, к проблеме intuitus originarius, ноуменального или возвышенного. Возможно, Магуну не хватило последних важных работ в кантоведении, особенно Каратани.

Гегельянский аспект проявляется в том, что Магун точно опознает амбивалентность кантовского отношения к революции как определенную логику, но не показывает собственно кантовского решения этой логики, которое как раз предполагает обнаружение "лекарства от революции", которое само не было бы революционным. Замечательная интерпретация Магуном "третьего спора факультетов", сопоставляющая структуру революции и кантовской "ипохондрии" и открывающая возможность совершенного иного функционирования знаков (пример "Цицерона"), которые непосредственно участвуют в революционном перевороте, остается безысходной, бесполезной, всего лишь технически безупречной: указывается лишь на то, что лекарство от ипохондрии не может работать на полную, не может быть панацеей. Однако особенность кантовской логики заключается не столько в поиске реальных решений, сколько во введении нереальных (иллюзорных) условий, которые позволяют жить с "реальным как невыносимым".

Продемонстрировать это различие можно на стандартной схеме "революция - ее зрители". Интерпретация Магуна, как и любая постгегелевская интерпретация, предполагает, что зрители самой своей дистанцией участвуют в революции (пусть и зрелищной или созданной как всего лишь зрелище) или, что то же самое, театр революционности требует рекрутов из зрителей. Взор зрителей буквально разжигает революцию, а она завораживает их своим "возвышенным" характером. Происходит некоторое зазеркаливание, бесконечная спекулятивная возгонка, аналогичная возгонке ипохондрии. Тогда как в пределе кантовская логика стремится приостановить саму революционизацию этой "медиасреды", которая устанавливается между революцией и зрителями (или между революцией и ею самой). На такой вывод наводит, например, критика "республики" у Канта в статье "Ответ на вопрос: что такое просвещение?", которую Магун упоминает, но не анализирует под этим углом, не говоря уже об общем стремлении Канта поставить предел для "умозрения" и "грез", которые, собственно, и создают пространство блуждающих и весьма активных знаков революции, хотя этот предел, как справедливо указывает Магун, и невозможен "до" революции или независимо от нее.

Иначе говоря, современный мир - это мир после Гегеля, в котором медиатизация революции сама является революционной, то есть мир, в котором революция прорабатывается рефлексией так, что неизбежно порождает, с одной стороны, процесс репетиции революции в любых ее формах (как попытка совершить неудавшийся жест первооснования - попытка заведомо обреченная на провал), а с другой - "искажения" внутри самого этого миметического и воображаемого механизма, искажения, которые позволяют делать из революции все, что угодно, схватывать ее машинами recuperation и "медиатизации" в уничижительном смысле. Собственно же "кантовский" мир - это набор инструментов и решений, позволяющих, по крайней мере в перспективе, запретить революционизацию самой медиасреды между зрителями и событием. То есть "пустой знак" революции говорит о возможной автономии не тем, что он отсылает к "событию", в которое можно попасть и по глупости (то есть в качестве марионетки - куклы инстанции " самой свободы"), а как раз дистанцией по отношению к нему. Иными словами, этот знак не пустой в том смысле, что у него нет референта, который можно было бы назвать, например, "революционной свободой", а именно автореферентный, поскольку он указывает на себя как на знак дистанции, которая принципиально не может быть отождествлена с негативностью, включенной в революционный оборот. Естественно, что кантовское решение - то есть продуктивный запрет революционизации и вовлечения зрителей в революционный процесс - предполагает выстраивание публичности и права, которые остаются вне поля зрения Магуна.

Конечно, каждый гегельянец в наше время должен в итоге стать кантианцем. И Магун, несомненно, идет по этой дороге, что можно только приветствовать, хотя лично я бы предпочел не торопиться и посидеть на дорожку. Пока же в тексте можно видеть многочисленные знаки того, что исходная ставка на Канта чересчур проработана интерпретациями, которые зависимы, например, от того же Лиотара с его тематизацией возвышенного или Хайдеггера с его проработкой "воображения". Все это, утверждаю, гегелевские интерпретации, как бы они ни старались показать противное. В этом смысле и категорический императив может получить у Магуна трактовку только через воображаемое: якобы в производстве закона следует именно практиковать особым образом воображение, то есть воображать, что случится, если каждый будет поступать так, как я (это несколько напоминает шутку из одного фильма Вуди Аллена, где он восклицает: "А что произойдет, если каждый будет руководствоваться максимой моего действия и в этот вечер отправится в тот же ресторан, что и я?"). Тогда как "простота" категорического императива неслучайно подчеркивается Кантом как фундаментальное свойство - оно не зависит ни от "события", ни от "силы воображения", будучи доступным наиболее тупым умам. В конечном счете - что такое кантовский нравственный закон, если не принципиальная возможность повторения, которая сама отменяет обращение к воспроизводимому образцу и в то же время не претендует на абсолютное совпадение с архе, с изначальным жестом intellectus archetypus, подчиняющим себе в качестве своего заместителя intellectus ectypus? Так что разве закон не выступает в качестве деконструкции самой этой оппозиции "интеллектов" и - в пределе - в качестве возможности остановить классическую политэкономию "блага", пусть и революционного, не скатываясь к бесконечной борьбе с единственным ужасным объектом - "благом-как-капиталом"? Магун останавливается на полпути - и это почти необходимо. Иначе пришлось бы подумать о том, что, говоря об "отвращении к казни короля", Кант, возможно, думает просто о том, что эта казнь не может быть универсализирована, поскольку королей слишком мало.

"Формализм" Канта может оказаться страшнее, чем "мягкий закон" Сада (кстати, еще одна фигура революции, почему-то пропускаемая Магуном), - формализм, реализация которого оказалась закрыта гегельянской и постгегельянской революционной "республикой" как способом рефлексивно обратить коммуникацию (вариантом которой являются и "производственные отношения") в само действие, в том числе в действие такого переобоснования общества, которое должно отменить общество как общество власти (что является сущностью буржуазного проекта революции). Остановившись на полпути, Магун может прийти к меланхолии, ипохондрии и влечению к смерти, но вряд ли к "элементарному" уважению (как главной форме отношения к кантовскому закону), но само это движение показательно, поскольку оно резко контрастирует с тем политическим ангажементом автора, который вписан, скорее, в беззубую борьбу с абстрактным капиталом, а никак не в заботу о "праве" и лекарствах против революционных фармаконов.

Сможет ли Магун оставаться мозгом группы "Что делать?", если он станет настоящим кантианцем? Я думаю, что нет, и я буду этого ждать.

       
Print version Распечатать